– «Хабанеру»16 снимали на Кубе.
Толстая женщина качает головой.
– В Пуэрто-Рико.
– Да какая разница, где его снимали, Урсель, – говорит Эльке. – Главное, что там Фердинанд Мариан в главной роли.
– Нет, нет, Карл Мартелль17 там. Мариан играл всего лишь дона Педро Авильского, иностранного злодея-землевладельца, и он там умирает от какой-то мерзкой хвори. И поделом, потому что, хоть он и был ее мужем, Астрея полюбила врача.
Эльке пожимает плечами.
– Зато Фердинанд – такой красавец. – Она вздыхает и прижимает руку к груди.
Лотти уже скучно, она хочет пойти в сад, но в духовке готовится что-то вкусное. Может, Zwetschgenkuchen[20] – Урсель открывает дверцу духовки, и кухню заполняет сливово-сахарный дух; Грет всегда отдавала мне обрезки корочки, но духовка захлопывается. Мы решаем подождать, пока пирог не выложат на решетку остужаться. Эльке пока не двигается. Все еще смотрит в потолок.
– Хватит тебе мечтать, fauler Nichtsnutz[21], — рявкает Урсель. – Тут тебе не в кино, и бутерброды сами себя не налепят. А что до Фердинанда твоего, то я на тебя прямо диву даюсь. У него внешность такая, что ни одной здравомыслящей женщине не глянется. Слишком смуглый… и этот носище… – Она содрогается. – По мне, Карл Мартелль куда красивее. Да и пара гораздо более подходящая – сразу видно, что он правильной породы.
– Это который врача играл? – Одна из дам у мойки смеется, вытирая сковородку. – Странное дело с этими врачами: они либо сушеные старые палки, либо… – Она закатывает глаза и опять смеется.
– Если ты про новенького, сдается мне, на него уже глаз положили, – говорит Урсель. – Да, аж дважды. Они ж передерутся, вот увидите.
Еще один голос бормочет:
– Он что-то не торопится прибрать к рукам ни ту ни другую. Может, ему лучше без обеих. И кто его упрекнет? Страшные как смертный грех, обе-две. – Говорящую не видно, но ее манера напоминает мне Грет, и я толкаю дверь еще чуть-чуть. Она скрипит, но пирог наконец готов, и грохот и лязг, с каким Урсель вынимает его из духовки, заглушают этот звук. Я уже изготовилась сделать еще один шажок в кухню, но замираю: в углу сидит маленькая старая ведьма с черным котом на коленях. Ее длинная волшебная палка повешена на спинку стула.
– Ты б держала такие вот соображения при себе, – говорит Урсель, бросая прихватку и обмахиваясь фартуком. – У стен есть уши. Так или иначе, каждому свое, сказала мартышка, откусив от мыла.
– Ты права, – говорит ведьма, – у всякого свой вкус, но не кажется ли тебе, что мартышке-то мыло уплетать нравилось? Или больше ничего не предложили? Я так себе это вижу…
– А вот мне кажется, – объявляет Эльке, – что обе воздыхательницы получили бы меньше того, за что торговались, если б это означало, что вдобавок им достанется это его недоразумение порченое.
Лотти зевает. Я подвигаюсь вперед, глядя на пузырь сливового сока по краю пирога. Но тут ведьма квохчет, и я отпрыгиваю назад.
– Судя по дочке, – говорит она, – новой жене его придется постараться. А оттого, что прежняя померла, он ее помнит в семь раз красивее, чем она была в жизни. – Костлявая рука все гладит кота, и я понимаю, что старуха кличет бурю.
– Может, она и была хороша собой, – вставляет Эльке, – но что-то тут не так. – Она стучит себе по голове. – Все время сама с собой разговаривает или стоит и таращится в пустоту, не одну минуту подряд. Это не буду. То не хочу. А норов! Он ей с рук спускает это все, но долго так продолжаться не может. Ногами сучит да орет – в давние времена мы бы сказали, что она одержима.
– А чего ты хотела? – Урсель понижает голос: – Говорят, у них кровь порченая. Судя по всему, мать была ему неподобающая жена, не говоря уж о том, какая родительница… целыми днями возилась с красками, а не за домом смотрела. Иностранка – что-то там от цыган или, может, чего еще вырожденнее. Вот что бывает, когда люди женятся на чужих.
– В этом у мужчин беда, – горестно произносит Эльке. – Они выбирают себе жен глазами, а не мозгами.
Ведьма бормочет что-то про штаны, и все хохочут. Ждать я больше не могу, на цыпочках пробираюсь позади Урсель и сую палец в сливовый сироп. Он прямо кипяток, липкий, как тянучка, не отцепляется. Я взвизгиваю и сую палец в рот, обжигаю язык. Эльке хватает меня за руку и сует ее в плошку с холодной водой.
– Тихо! – орет она, потому что я продолжаю вопить. – Перестань шуметь, а то еще не так у меня поплачешь. – Но палец дергает. Он прямо горит.
– И давно ль она тут стоит? – спрашивает Урсель.
– Довольно-таки, – говорит ведьма и квохчет так громко, что кот спрыгивает у нее с колен. Она склоняется и постукивает мне по ноге своей длинной волшебной палочкой: – Прекращай уже, Криста. – Боль тут же утихает, и я перестаю рыдать. Она смотрит прямо на меня. – Ты чего это тут прячешься?
– Хочу пирога.
Ведьма вскидывает брови – лохматые серые гусеницы.
– Правда? А еще что скажешь?
– Дайте мне пирога, а то я все расскажу папе.
Все смотрят на Эльке. Рот у нее превращается в тонкую прямую линию, и она вдруг делается выше.
– Нет, не будет тебе пирога – ни сегодня, ни завтра. Я сама поговорю с твоим отцом. Ты очень невоспитанная девочка. Учись манерам, иначе плохо кончишь. – Она показывает на дверь. – Ступай к себе и не выходи из своей комнаты, пока не спросишь разрешения.
Я пинаю стол и хлопаю дверью. Наверху я швыряю чашку и тарелку на пол, размазываю корки по коврику и вытаскиваю всю одежду из шкафа.
– Шарлотта плохая, – говорю я и ставлю ее в угол.
У мыла вкус скверный. Я рассказываю себе сказку про бедных Ханселя и Гретель, оставленных в темном лесу. У меня в пряничном домике большая-пребольшая духовка, я засовываю туда Эльке, Урсель и тощую старую ведьму и закрываю дверцу.
Папа наконец домыл руки, и мы спустились вместе. Йоханна пришла с нами посидеть. Лучше б она ушла, но она хочет поговорить с папой. Она слегка отдувалась, как Грет после погони за мной вверх по лестнице, чтобы надавать мне тумаков. Что-то ее рассердило. Папа слушал и кивал, кивал и слушал. Чуть погодя он извинился, сказав, что ему нужно взять что-то у нас в комнатах, хотя на самом деле пошел опять мыть руки.
– А теперь давай-ка мы с тобой потолкуем, – говорит Йоханна. Сгребает меня в охапку и сажает к себе на колени. – Поиграем в «Kinne Wippchen»?18
От нее пахнет фиалками, как от Грет, когда она брала себе вечером выходной, но под приятным у Йоханны чуется мерзкий запах. Ногти у нее выкрашены ярко-красным – в тон губам. С одного бока вся юбка в мелких бурых пятнах. Я не хочу играть, но папа ушел, и я боюсь отказываться.
– Бровки-гнушки, – говорит она, хлопая меня по лбу, – глазки-гляделки, носик-мокросик, ротик-жвотик, бородка-коротка… – Йоханна тыкает меня в глаза, тянет за нос, прикрывает мне рот, стукает под подбородок ребром ладони. Я вырываюсь, но она держит крепко, щекочет мне шею и жмет на нос. – Тук-тук в дверь, – говорит, – дзынь в колокольчик, подними-ка щеколду и заходи прямо… – С этими словами Йоханна запихивает мне палец в рот. На вкус он мрачный и соленый. Я не хочу больше играть, рвусь слезть с ее колен, размахиваю руками и зову папу. Но Йоханна держит меня насильно, а сама тем временем делает мне «Баба сеяла горох» и «Здрасьте-пожалте». А потом начинает подбрасывать меня, все выше, и чем выше, тем громче я визжу… пока папа не возвращается, и тут она обнимает меня и целует в щеку.
– Здорово было, правда? Ну беги, поиграй на улице. Я хочу поговорить с твоим папой.
Я пообещала, что буду хорошая, чтобы папа взял меня с собой поесть со взрослыми внутри зоопарка. Проходим в большие ворота, и я всюду высматриваю зверей, которые как люди, но вокруг только собаки. Я спрашиваю папу, где же клетки, но он говорит, чтобы я вела себя тихо и села у окна. Дают чечевичный суп с кусочками бекона и омлет. На вид мне все это не нравится, и есть я это не буду. Папа разговаривает с друзьями, а я делаю семейку черепах из хлебного мякиша… но тут замечаю снаружи непослушного мальчика – он ковыряется пальцами в грязи. Он на что-то набрасывается, и я прижимаюсь к стеклу – вдруг он клад нашел. Червяк… грязный червяк. И он его берет и ест.