Таковы основные контуры, таков общий фон социальной, политической и идеологической трансформации, задающие важные декорации и контекст, в которых разворачивается история смерти в Берлине. В смутные десятилетия между 1930 г. и тем летним утром 1961 г., когда выросла Берлинская стена, смерть была константой, каковой она и всегда является в человеческой жизни. При кардинально различных стилях политического управления и в чрезвычайно непохожих идеологических обстоятельствах; среди превратностей тотальной войны, воздушных бомбардировок и их последствий; во время оккупации иностранными войсками и введения новых форм управления и социальной организации жители Берлина – мужчины и женщины, религиозные и нерелигиозные, богатые и бедные, заметные и безвестные – умирали, а их родные и друзья, сверстники, пасторы и коллеги хоронили их, оплакивали и поминали. На протяжении трех десятилетий радикальных перемен жители Берлина думали о собственной смерти и о возможности загробной жизни, воображали небеса, Страшный суд или достижение нирваны. Они ходили на похороны близких, скорбели, почитали умерших и ухаживали за могилами. Однако многочисленные практики, посредством которых жители Берлина устанавливали связь со смертью в абстрактном смысле и заботились о покойниках в смысле буквальном, их способы поминания, те, кого они решали помянуть, и даже их мысли о жизни после смерти – все это вовсе не было постоянным. Это менялось со временем – вместе с политическими, социальными, идеологическими, материальными и прочими переменами.
Цель этой книги – рассказать альтернативную историю крупного столичного города Берлина; историю, на которую оказали неизгладимое влияние и которую непрерывно меняли столкновения его жителей со смертью, ее переживание и осмысление. На каждом этапе истории города берлинцы были вынуждены сталкиваться с фактом конечности жизни, с ее свидетельствами и последствиями на несколько изменившихся условиях – на тех условиях, которые они сами создавали и пересоздавали, хотя почти никогда не сознавали этого. Если город, по памятному выражению Льюиса Мамфорда, есть «сознательное произведение искусства», то мы не поймем ни его самого, ни его постоянного создания и пересоздания вне связи с умами миллионов его создателей. В то же время, как мудро заметил Мамфорд, мы также должны понимать, как ментальность обусловлена существующими «городскими формами», меняющимися временами и потребностями, материальными условиями, новыми формами социальной организации, политикой и т.д.4 Через ритуалы и обычаи смерти и через меняющееся отношение к своим покойникам жители Берлина формулировали новое понимание того, что они являли собой как общность. Вместе с тем эти отношение, обычаи и ритуалы – даже при революционных режимах, будь то нацистский или коммунистический, – всегда основывались на традиции и коренились в более ранних способах действия.
Смерть, безусловно, является классической темой в исследовании ментальностей именно потому, что позволяет обнаружить популярные верования и показывает нам роль человеческого воображения, коллективных структур морали и эмоциональных паттернов в истории. Великий Карло Гинзбург отметил, что для истории ментальностей нередко характерна концентрация «на бессознательных, глубинных, пассивных элементах картины мира. Всякого рода пережитки, архаизмы, аффективные и иррациональные мотивировки – вот что составляет специфический предмет истории ментальностей»5. В то же время Гинзбург подчеркивал, что предпринятое им в книге «Сыр и черви» исследование ума жившего в XVI в. мельника Меноккио было бы неполным без изучения его рационалистических компонентов. В настоящей книге показано, как неизученные аспекты культуры – те, которые структурируют существование столь неявно, столь малозаметно, что часто совсем невидимы для современников, например ценности, связываемые со смертью, – являются тем не менее объектом данной умственной активности, поскольку современники придают им значения и меняют их. Эта работа должна также показать, каким образом смерть – нечто абсолютно повсеместное и кажущееся современникам неизменным и даже неизменяемым – служила основой для коллективного обновления в разных контекстах.
Задача усложняется тем, что в Германии XX в. о смерти в самом широком смысле, вне контекста мировых войн и Холокоста написано не так много. Существующие работы сосредоточены не столько на культурных паттернах и частных восприятиях, продолжительных практиках и традиционных сенсибильностях, сколько на некоторых ключевых вопросах, главный из которых – национальный культ, окружавший гибель на войне6. Приступая к работе над книгой, я хотела посмотреть, можно ли задать такую рамку, чтобы совместить убийства и смерти, связанные с мировыми войнами и Холокостом, – и культурные восприятия смерти, существовавшие до, во время и после этих событий. Получившаяся рамка имеет вид хронологического повествования и характеризуется стремлением к максимальной точности и аккуратности по отношению к мельчайшим переменам и исторической специфичности в одном, ограниченном месте действия, насколько это позволяют источники. Я стараюсь увязать реальность, чудовищность и внезапность массовой насильственной смерти в Германии (включая смерть, с которой столкнулись немцы за пределами страны) с опытом индивидуальной утраты, долговременными культурными паттернами и меняющимися ментальными структурами, связанными со смертью в ее более прозаических, частных и «повседневных» формах7. Конечная цель книги в том, чтобы понять центральное значение смерти в меняющейся нравственной и социальной жизни берлинцев как «воображаемого столичного сообщества»8, в городе, находившемся в центре поистине революционных событий середины XX в. Таким образом, я стараюсь провести и обнаружить связи между интимностью повседневной жизни и событиями на большой исторической сцене, изменившими жизнь миллионов.
Пожалуй, ближайший ориентир для исследователей смерти в европейском контексте – это работы французского историка Филиппа Арьеса. Один из центральных тезисов его знаменитой работы «Человек перед лицом смерти» состоит в том, что смерть, которая некогда была интимным событием, переживалась в лоне семьи и общины и получала авторитетное оформление посредством древних ритуалов церкви, в модерную эпоху стала пугающей9. Арьес утверждал, что под влиянием секуляризации и медикализации европейцы (и американцы) стали изгонять смерть, ссылать умирающих в больницы. Несмотря на консервативность и даже донкихотство Арьеса, несмотря на его возмущение тем, что он считал дестабилизирующими эффектами современности10, это все же был человек своего времени, писавший в рамках великой традиции, которая восходит к французскому Просвещению и видит в развитии человечества неизбежное приближение к большему индивидуализму и отдаление от присущих коммуне ценностей и типичных для прошлого отношений. Этот нарратив наряду с личным опытом Арьеса сильно повлиял на его оценку смерти в модерную эпоху. «В дни моей молодости женщин, носивших траур, было не видно из-под черных вуалей и шелков. В буржуазных семьях дети, потерявшие бабушку, ходили в фиолетовом. Моя мать после 1945 г. последние двадцать лет своей жизни носила траур по сыну, погибшему на войне». Но даже такие почтенные обычаи отмерли за годы жизни Арьеса. После смерти во французских городах, замечал он, «ничто не оповещает в городе прохожих о том, что что-то произошло. Старинный черный с серебром катафалк превратился в самый обычный лимузин, незаметный в потоке уличного движения. Смерть больше не вносит в ритм жизни общества паузу. Человек исчезает мгновенно. В городах все отныне происходит так, словно никто больше не умирает»11.