Дедушка встречал гостей в брюках для верховой езды и неизменной мятой шляпе. Бабушка с подозрением наблюдала за ними из окна второго этажа, сидя за швейной машинкой «Зингер». Я, уже семнадцатилетняя девушка, разъезжала по окрестностям на велосипеде, словно хотела напоследок впитать в себя запахи и краски этих мест.
Я чувствовала себя несчастной. Мои родители затеяли бракоразводный процесс. Старый мир неуклонно катился в пропасть, новый выбрасывал его остатки на обочину жизни.
И в этом не было ничего сверхъестественного, только мудрость, умножающая печали. В свете нежаркого, почти осеннего солнца мир обнаружил свою хрупкость. Дедушкины перголы оказались никому не нужны. Напротив, целая армия вооруженных современной техникой гробокопателей выстроилась, готовая их уничтожить. Вот и до наших мест докатилась цивилизация. Эльхольмсвик продается, потому что это необходимо. И ни у кого не находится времени лить слезы.
Бабушка с дедушкой доживали век в стокгольмской «двушке» с кухонным углом. Там не хватило места ни для яванских богов, ни для стола с львиными ножками. Старики боязливо передвигались среди остатков прежней жизни. Оба походили на приземлившихся на незнакомом берегу неуклюжих альбатросов. Дедушка надел костюм. Бабушка сменила хлопчатобумажные платья на нечто вязанное из темной шерсти с круглым воротником. Куда подевались дедушкины брюки для верховой езды и ножные обмотки? А медный колокольчик, куски застывшей лавы с флоринами, страусиное яйцо, женские руки из слоновой кости?
Кто всадил топор в ствол яблони? Кто в последний раз вывел Брюнте и Фюксена из стойла? Кто вообще все это оценивал и описывал?
Я сдала выпускные экзамены, и бабушка с дедушкой появились в школе с белым радиоприемником, который я хотела получить в подарок. Их прибытие стало для меня неприятным сюрпризом. Стоило мне увидеть их в толпе на школьном дворе, и мое сердце упало. Я не хотела, чтобы они приходили. Они так не соответствовали всей этой обстановке! Прежде всего, их выдавала одежда. Два странных создания, они принадлежали давно не существующему миру. И это понимали все, кроме них.
Но хуже всего было то, что они явились разделить со мной радость, которой я не испытывала. Я встретила бабушкин взгляд, когда сидела на чьем-то плече. Бабушка поджала губы, выражая высшую степень изумления, а мне в тот момент больше всего на свете захотелось умереть или увидеть ее мертвой. При этом я улыбалась, и ложь была нестерпима почти до боли.
Все рушилось. Прежняя жизнь, словно поднятые со дня водоема сгустки ила, оседала на дно – и я вместе с ней. Это совпало с продажей Эльхольмсвика и перемещением бабушки с дедушкой в мир, которому они не принадлежали. Оба события не имели между собой ничего общего, просто совпали.
Я знала, что все равно не оправдаю их ожиданий, что даже если лопну – с отвратительным глухим звуком, как упавшее с ветки яблоко, – не смогу подарить им радость, которой они от меня ждут. Однако кожа на моем лице как будто была цела, и я старалась сохранить ее любой ценой, потому что в противном случае все для меня было бы кончено.
Никто не успел ничего понять. Мои родители стали свидетелями собственного краха. Мир изменился и наполнился новым светом, не оставившим в нем ни единого темного уголка, ни легчайшей тени.
А я все еще за что-то цеплялась, сама не зная за что, сопротивлялась собственному отчаянию, безумию, болезни. Ничего у меня не получалось, мне удавалось разве что сохранять хорошую мину при плохой игре. Но и это давалось ценой такого напряжения, что ни на что другое сил просто не оставалось.
Я стала дистанционно управляемой. Я смотрела на себя со стороны, но в том, что я видела, меня не было. Я ощущала себя где-то совсем рядом, в неприятном режущем звуке, который не шел у меня из головы. Я стала дистанционно управляемой и подчинилась, чтобы не взорваться изнутри. Некая дружественная сила время от времени отдавала приказы: улыбнуться, развернуться, приготовить кофе, надеть на голову дурацкую студенческую шляпу, потому что я сдала выпускные экзамены в школе и стала студенткой, – так все и шло своим чередом.
В подобном состоянии я могла, как выяснилось, подвергнуть собственное тело унижению, физической боли – все это уже не имело никакого значения. Со временем я пошла и на это, но режущий звук не проходил. Что-то случилось, я толком не понимала что. Так я прожила много лет, чуть больше десяти, если быть точнее.
Я терпела. Я чувствовала, что разрыв велик, но не осознавала его глубины. Ощущение расколотости стало для меня единственной реальностью. Я не отворачивалась от нее. Вынужденная скрывать свое состояние, чтобы не сгинуть окончательно, я послала в мир вместо себя бумажную куклу. По счастью, это у меня получилось. В противном случае само мое существование оказалось бы под угрозой.
Я боялась перестать существовать, при этом не особенно страшась смерти. Быть и не быть одновременно – самое кошмарное, что может случиться с человеком в жизни. Поэтому я и подвергала свое тело всевозможным испытаниям, в том числе и физическим, которые засвидетельствовали бы мое существование. В основном это была все та же свербящая, режущая боль. Боль исключала меня из мира живых, и отныне я входила в их круг только по билетам. Однако ни один из визитов не стоил того, что я за него заплатила.
Я до сих пор помню, как была ошарашена, когда бабушка с дедушкой появились на школьном дворе с белым радиоприемником. Маятник боли качнулся с новой силой, в то время как голос, доносившийся из глубины моего послушного тела, прокричал радостное приветствие. Я выпила достаточно, чтобы оставаться милой со всеми дядями и тетями. А потом укатила в город с шумной студенческой компанией. Я позволяла хлопать себя по плечу и подставляла щеку для поцелуя. Я порядком опьянела на том чужом празднике, так что плохо осознавала происходившее вокруг меня. На следующее утро я вернулась домой и не нашла там ничего, кроме увядших цветов и беспорядка, которому и сама была невольной виновницей. Не думаю, что другие веселились больше меня, надеюсь, что это не так.
Вечером дедушка пригласил всех в единственный в городе ресторан, где готовили рис по-индонезийски. Папа не пошел. Завидев меня в дурацкой четырехугольной шляпе, музыканты стали играть студенческие гимны. Си полагала, что я вне себя от счастья.
Наконец дедушка Абель пригласил меня танцевать, и моя бумажная кукла вскочила со стула, размахивая зеленой юбкой.
Наконец-то стало ясно, что я понимаю под словом «Эльхольмсвик».
В один прекрасный день я уехала в город, с которым меня ничего не связывало. Именно поэтому я его и выбрала. Он назывался Гётеборг.
Старая жизнь постепенно сходила со сцены. На наших глазах рождалась новая Швеция, не имеющая с нами ничего общего. Или это все была моя мнительность? Нет, что-то происходило на самом деле. И не только с нами.
Передо мной разверзлась бездонная пропасть, называемая «Ничто». Она представляла мне мое будущее. По объявлению в «Гётеборгпостен» бумажная кукла сняла для нас квартиру в Хаге[14] – комната с кухней, удобства во дворе. Наше новое жилье мало назвать несовременным, оно оказалось на редкость убогим и мрачным. Солнце освещало его, проникая через одно-единственное окно, не больше часа в сутки. Прежние жильцы выехали куда-то в предместье.
По-своему это было нормально. Мы с бумажной куклой осели там на шесть или семь лет. Мне нравилась эта квартира, ни о чем лучшем я и не мечтала.
Я оставила родительский дом примерно в том же возрасте, что и дедушка. Он был лишь немногим старше, когда покинул Швецию. На этом сходство заканчивается. Можно добавить разве, что в выборе жизненного пути оба мы одинаково мало руководствовались логикой.