— Чего жалиться! Ему и так будет! — промолвил Аксенов, стараясь придать себе важный вид.
— Уж не от тебя ли? — рассмеялся Леонтьев.
Аксенову очень хотелось посвятить приятеля в тайну вчерашнего разговора с Федосеичем, тем более что он и сам хорошо не понимал, на что именно намекал старый матрос. Он, однако, вспомнил наказ Федосеича не болтать, но, воздерживаясь от искушения, все-таки загадочно прошептал:
— Небось люди проучат!..
— Люди! — передразнил Леонтьев. — Какие это люди? Кто может проучить этого подлеца, кроме начальства?.. Ах, какая ты еще необразованная деревня, Ефимка, как я посмотрю! — с сожалением заметил Леонтьев. — Ударь он меня безвинно, да если со знаком, я бы нарочно на глаза капитану попался… Я бы не так, как ты… небось!.. А то: «люди»!
Аксенов, считавший обращение и ухарские манеры Леонтьева за образец матросского совершенства и старавшийся подражать ему во всем, был задет за живое, что его считают «деревней», и с сердцем возразил:
— Что ж ты-то не жалуешься… Вечор он тебя по уху тоже огрел!..
— То-то… без знаку… я говорю, а ежели бы оказал знак… он бы помнил Леонтьева! — бахвалился матрос, видимо рисуясь и восхищая своими манерами простоватого товарища…
— Эй, послушай, Антонов! — обратился он к проходившему вестовому старшего офицера, — как у вас слышно, когда в Гонконте будем?
— К вечеру, не раньше! — отвечал на ходу вестовой, спешно направляясь на бак. — Старший офицер вас к себе требует, Матвей Нилыч! — проговорил Антонов, подходя к боцману. — В каюте они…
Щукин оборвал разговор и рысцой побежал вниз. Перед входом в кают-компанию он снял фуражку и вошел туда нахмуренный, осторожно ступая по клеенке. Не любил он, когда Василий Иванович требовал его к себе в каюту. «Верно, опять насчет вина шпынять будет!» — подумал, морщась, боцман, просовывая свою четырехугольную, коротко остриженную рыжую голову в каюту старшего офицера и затворяя за собой двери.
— Ты опять дерешься, Щукин, а? — строго проговорил Василий Иванович, хмуря брови.
Вылупив свои бычачьи глаза на старшего офицера, боцман угрюмо молчал, нервно пошевеливая усами.
— Смотри, Щукин, не выводи меня из терпения… Понял?
— Понял, ваше благородие! — сурово отвечал боцман и хотел было уходить.
— Постой!.. Который раз я тебе говорю, чтоб ты докладывал мне, если матрос провинится, а не расправлялся бы сам? Слышишь?
— Слушаю, ваше благородие! — еще суровее промолвил боцман. — Но только как вам будет угодно, а за каждую малость не годится беспокоить ваше благородие… Тогда матросы вовсе не будут почитать боцмана! — решительно заявил Щукин обиженным тоном.
— Ты и не беспокой по пустякам, — проговорил, смягчаясь, Василий Иваныч, чувствовавший слабость к старому боцману, — но только не очень-то давай своим рукам волю… Ты любишь это… знаю я. Ну за что ты прибил Аксенова? Полюбуйся, какой у него фонарь… Срам! Ты ведь боцман, а не разбойник! — прибавил Василий Иваныч, снова принимая строгий начальнический тон.
Щукин опять упорно молчал.
— Нагрубил он тебе, что ли?
— Никак нет, ваше благородие!
— Неисправен был?
— Матрос он исправный, ваше благородие!
— Так за что ж ты его прибил, скотина? — воскликнул, вспыливши, Василий Иваныч.
— Матрос он еще глупый, ваше благородие!.. Не обучен как следовает…
— Ну?..
— Для острастки, значит, ваше благородие, чтобы понимал! — проговорил Щукин самым серьезным, убежденным тоном.
— Для острастки подшиб глаз?
— Насчет глаза, осмелюсь доложить, по нечаянности, ваше благородие! — прибавил боцман как бы в оправдание, снова принимая угрюмое выражение.
— Слушай, Щукин! Последний раз тебе говорю, чтобы ты людей у меня не портил! — строгим голосом начал Василий Иваныч, подавляя невольную улыбку. — Ведь стыдно будет, как тебя разжалуют из боцманов?..
Щукин сердито молчал.
— Как ты полагаешь?
— Не могу знать, ваше благородие.
— А дождешься ты того, что узнаешь, если не перестанешь разбойничать. Ступай! — резко оборвал старший офицер.
Боцман исчез из каюты. Когда он поднялся на палубу, никто и не подумал бы, что его только что «разнесли», — до того важен и суров был вид у Щукина. Только лицо его побагровело сильнее да глаза еще более выкатились.
— Видишь, боцман идет! Посторониться, что ли, не можешь… сволочь! — крикнул Щукин, намеренно задевая плечом Аксенова и поводя на него презрительным взором.
Молодой матрос отскочил в сторону.
— Жаловаться, подлец! — прошептал, проходя далее, Щукин, сжимая кулак и ощущая сильное желание задушить Аксенова в отместку за поступок, недостойный, по мнению боцмана, порядочного матроса.
— Так выучат люди, Ефимка? — подсмеялся Леонтьев.
В эту минуту и сам Аксенов усомнился, чтобы нашлись люди, которые могли бы проучить грозного боцмана.
— Зачем это вас, Матвей Нилыч, старший офицер требовал? — полюбопытствовал баталер, когда боцман пришел на бак.
— Насчет работ, значит, говорили… — усиленно небрежным тоном отвечал боцман.
— Верно, что к вечеру в Гонконт придем?
— Должно, к вечеру…
— А долго простоим, Матвей Нилыч?
— Еще неизвестно… Об этом у нас разговору не было! — с важностью молвил Щукин и прибавил: — Однако сейчас и обедать… водку несите!
Колокол пробил шесть склянок (одиннадцать часов), и с мостика раздалась команда: «Пробу подать!»
Через минуту кок в белом колпаке и чистом переднике вынес маленький поднос с двумя деревянными чашками, ложкой и сухарем. Приняв поднос, Щукин, сопровождаемый коком, торжественно понес пробу. Кок остановился на шканцах, а боцман, поднявшись на мостик, где в это время, кроме вахтенного офицера, находились капитан и старший офицер, подал пробу вахтенному офицеру, официально приложив растопыренные пять пальцев к виску. С тою же официальностью вахтенный передал пробу старшему офицеру, который в свою очередь подал ее, прикладываясь свободной рукой к козырьку фуражки, капитану.
Взяв поднос, капитан отведал щей и пшенной каши, съел кусок сухаря и, похвалив щи, передал пробу старшему офицеру. Василий Иванович тоже отведал и, передавая пробу вахтенному офицеру, сказал, что можно раздавать вино и обедать. Возвращая почти пустые чашки боцману, вахтенный приказал свистать к водке.
Два матроса с баталером сзади уже несли ендову с ромом, от которого распространялся на палубе острый, пахучий аромат, щекотавший обоняние. По обыкновению, шествие сопровождалось веселыми замечаниями и остротами. На шканцах шествие остановилось, и ендову бережно опустили на подостланный брезент. После того два боцмана и все восемь унтер-офицеров стали на шканцах в кружок, приставив дудки к губам, и, по знаку старшего боцмана Щукина, вдруг раздался долгий и пронзительный свист десяти дудок.
— Ишь, соловьи заливаются! — весело замечают матросы, окрестившие этот долгий веселый свист дудок, призывающий к водке, «пеньем соловьев».
«Соловьи» смолкли. Толпа собралась вокруг ендовы, и начался торжественный акт раздачи водки.
Баталер со списком в руке, отмечая крестиками пьющих и ставя палочки непьющим [2], выкрикивал громко фамилии, начиная по старшинству: сперва выкликались боцмана, затем унтер-офицеры, потом матросы первой статьи и т.д. В ответ раздавались на разные голоса короткие отрывистые: «яу!» или «яо!», и, выделившись из толпы, матрос подходил к ендове, принимая вдруг тот сосредоточенно-строгий вид, который бывает у людей, подходящих к причастию. Сняв шапку, а иногда и крестясь, он зачерпал мерной оловянной чаркой, по объему равняющейся порядочному стакану, ароматного «горлодера» и, стараясь не пролить ни одной капли, благоговейно подносил чарку к губам, выпивал, крякнув, передавал чарку следующему и поспешно отходил, закусывая припасенным сухарем. Если неосторожный проливал вино, из толпы раздавались насмешливые замечания:
— Винцо, брат, не пшеничка: прольешь — не подклюнешь!