О московских своих переговорах я вам говорил. Вчера опять получил запрос из Института мировой литературы о том, смогу ли я весной приступить к работе «согласно договоренности». Еще не отвечал, но напишу, что без квартиры я все равно никаких надежд не оправдаю, а потому и не буду спешить с переездом до предоставления удовлетворительной жилплощади…
Ваши А. и Ю. Окcман
23/IV—1957 (?)
Дорогой Юлиан Григорьевич!
Спасибо за статью о нашей «Москве»[136] — единственную пока, что характерно! Я кончил свою трилогию, выпускаю комедию[137], напечатал «Исполнение желаний». Устал, как пес, но в общем доволен!
Сердечный привет Антонине Петровне!
Видели ли Вы однотомник[138] Юрия?
Ждем Вас с нетерпением!
Борис Бухштаб
«Форма стихотворения так отрывочна и капризна, что мысль почти не в состоянии уловить его содержания».
«Читатель недоумевает, уж не загадка ли какая перед ним, не „Иллюстрация“ ли шутки шутит, помещая на своих столбцах стихотворные ребусы без картинок?»
«Едва уловляешь мысль, часто весьма поэтическую, в той форме, которую ей дает поэт, а иногда просто спрашиваешь в недоумении: что это такое и что хотел сказать автор?»
«Стихотворение по недооконченности выражения доведено до последней странности».
«Что же это, наконец, такое?»
Так в журналах 40-х годов прошлого века оценивались стихотворения Фета.
От этих приговоров недалеко ушли и писатели, входившие в круг основной (или, как теперь принято говорить, — ведущей) литературы 40—50-х годов. Сохранившиеся пометки Тургенева на полях экземпляра стихотворений Фета выглядят более чем странными и (если взглянуть на них глазами восьмидесятых) — лишенными вкуса. Впрочем, не только восьмидесятых. Думаю, что и в начале века — устаревшими. Устарели эти впечатления, а не поэзия Фета.
Тыняновская «теория эволюции» отчетливо подчеркивала эту полярность. Не зная или не понимая ее, трудно представить себе, почему автору «Отцов и детей» казались такими необъяснимыми стихотворения Фета: «Вышла такая темнота, что даже волки, привыкшие к осенним ночам, должны завыть от страха». Или: «стихов я со второй строфы до судороги не понимаю». Или: «святость звездолюбивых звезд — к черту!»
Кто только не правил стихотворений Фета: Аполлон Григорьев, Боткин, Дружинин — критики, ценившие поэта и обращавшиеся с его поэзией более бережно, чем Тургенев, писавший на полях «неясно», «непонятно», «что за дьявол!» и т. д.
И Фет не только не сердился на эти, подчас обидные, замечания, а, напротив, ценил их, хотя часто не соглашался. Но соглашался он или нет, он в любом случае оставался самим собой.
Вот теперь представим себе человека, который изучил историю каждого стихотворения Фета, нашел в многочисленных журналах рецензии на него, рассмотрел все разночтения, на которых настаивали его друзья и советчики, старавшиеся сгладить все «неясности» и «неправильности», восстановил подлинный фетовский текст, считаясь с теми поправками, которые принял и не принял поэт, обосновал теоретическую основу его смысловой системы, рассказал парадоксальную историю его жизни, объяснил смысл его полного забвения в 60-х и 70-х годах (когда Фет, казалось, навсегда оставил поэзию и сделался бережливым, энергичным помещиком) и перелом в 80-х, когда в кругу новых друзей его поэзия наконец получила признание.
Этот человек — Б. Я. Бухштаб. Разумеется, он занимался не только Фетом, хотя изучение одного из лучших поэтов XIX века могло бы отнять всю жизнь. Он много занимался Некрасовым, Тютчевым, Щедриным.
…Мы встретились в Университете, и дружба, возникшая в те годы, продолжалась всю жизнь. Он был тогда стройным, приветливым юношей, в очках, добродушным, доверчивым и поразившим меня глубиной знания и понимания русской литературы. Верный ученик Б. Эйхенбаума и Ю. Тынянова, он получил от первого навсегда усвоенное им умение строить историко-литературную работу на тонком скрещении искусства и жизни, а от Тынянова — безупречную строгость в толковании литературного факта как явления истории.
В глубокой статье, предваряющей основное собрание стихотворений Фета («Советский писатель», 1937), он уверенно и бесспорно определил творчество Фета как новое направление в русской поэзии, как явление, задолго предсказавшее символизм.
Над озером лебедь в тростник потянул,
В воде опрокинулся лес,
Зубцами вершин он в заре потонул,
Меж двух изгибаясь небес.
«Лес описан таким, каким он представился взгляду поэта, — пишет Бухштаб, — не только лес, и его отражение взяты, как одно, как лес, изогнувшийся между двумя рядами своих вершин, примыкающий к двум небесам, не сделано никакой поправки на законы отражения (изгибаясь) и перспективы (в заре потонул). Это, конечно, чистый импрессионизм. Импрессионизм — вот наиболее точное определение манеры описания, внесенной Фетом в русскую поэзию» (с. XXIII). В данном случае импрессионизм и символизм не противоречат друг другу.
Так же, как я, он в студенческие годы колебался между наукой и художественной прозой. Его повести для подростков («Герой подполья», «Диковинный ездок», «На страже») имели успех и были переведены на языки союзных республик. Но вскоре он убедился, что его подлинное призвание — наука, и раз и навсегда решил заниматься историей русской литературы.
Его первая работа, посвященная ранним романам Вельтмана, появилась в сборнике «Русская проза» (1926), а последняя — «Сказы о народных праведниках» — в 1983-м. Почти шестьдесят лет были отданы историко-литературной и библиографической работе. В библиографическом указателе, изданном к 80-летию со дня рождения и 60-летию научной и литературной деятельности, значится 190 статей и книг, посвященных Некрасову, Лескову, Добролюбову, Чернышевскому, Щедрину, Фету, Козьме Пруткову. Он писал статьи и рецензии, предисловия и послесловия, решал спорные вопросы литературоведения. Изучал тайнопись позднего Лескова и разгадывал Эзопов язык Некрасова. Его перу принадлежат «Литературные расследования» («Современник», 1982) — книга, обогатившая историю нашей литературы. Он издал «Библиографические разыскания по русской литературе XIX века» («Книга», 1966).
Он был одним из лучших текстологов, и его книги неизменно вызывали положительные, а подчас и восторженные отзывы в научной и педагогической литературе. Более полувека он читал лекции в Библиотечном институте (с 1964 года — Институт культуры).
Война оборвала наши частые встречи, но, когда я в 1947 году переехал в Москву, началась деятельная переписка, продолжавшаяся вплоть до его кончины. Мы постоянно обменивались книгами, и я считался с его подчас суровыми отзывами, несравнимыми по точности и глубине с критическими статьями, появлявшимися в периодической прессе. В этом отношении мы были не равны: мне нравились все его работы, начиная с маленьких текстологических открытий и кончая глубокими размышлениями о развитии поэзии в 40—80-х годах прошлого века.
А он в свое время решительно возражал против опубликования во втором (шеститомном) собрании моих сочинений слабого романа «Девять десятых судьбы». Он справедливо заметил, что лаконизм в романе «Двухчасовая прогулка» не помогает, а мешает развитию сюжета и что правда в этой книге выглядит неправдой. Одну главу, вопреки моему лаконизму, он предложил вычеркнуть, и я не сразу, правда, а через месяц-другой понял, что он был совершенно прав. Но были и положительные отзывы.
«Спасибо за книгу[139],— писал он мне в своем последнем письме. — Я прослушал и ее, и еще два твоих произведения — „Разгадка“ и „Наука расставания“. Рассказ Г. Г. (Галине Григорьевне, жене Б. Я.) очень понравился. Тонко раскрыт негативизм мальчика, имеющий и социальные и возрастные причины. Роман увлекателен, как обычно у тебя. Очень цельным его сделал твой опыт военного корреспондента. Некоторые детали и эпизоды, правда, кажутся мне лишними — например, роскошная красавица у командующего. „Письменный стол“ явился для меня ценным дополнением к твоим мемуарным книгам, которые будут важным источником для будущего историка советской литературы и культуры. Но, как старый текстолог, я считаю, что письмо надо публиковать с комментариями, а то многое остается не ясным читателю, даже такому, как я» (16.IV.85).