Второе издание моей книги значительно полнее, чем первое. Мне удалось определить источники многих произведений Сенковского, опубликованных в польской печати значительно раньше, чем они появились в «Библиотеке для чтения». Но у Л. Педротти было больше возможностей узнать о Сенковском, чем у меня. Он ездил в Вильно — город тогда еще не входил в состав территории СССР, и не только познакомился с архивным делом моего героя, хранившимся в университете, но смог оценить общественную атмосферу его юности, в которой талантливый студент играл руководящую роль.
Сенковский был карьерист, авантюрист, ренегат и циник. Это не помешало (а может быть, помогло) ему стать профессором Петербургского университета, когда ему еще не минуло и 22-х лет, знаменитым журналистом и крупным предпринимателем, поставившим свой журнал на рельсы промышленного предприятия.
Герцен, называвший его Мефистофелем николаевской эпохи, пытавшийся отстранить от него всякое подозрение в правительственной ориентации, сумевший усмотреть за его «холодным лоском» — угрызения совести, за «улыбкой презрения — печальный материализм, деланные шутки человека, чувствующего себя в тюрьме», — прекрасно понимал революционизирующую роль его журнальной позиции. Он уважал Сенковского уже за то, что тот ни к чему не выказывал уважения.
Горький, прочитавший «Барона Брамбеуса», прежде чем я послал ему эту книгу, упрекнул меня в том, что я не оценил талант Сенковского как беллетриста. Вот это письмо:
Сердечное спасибо, дорогой Каверин, за присланную книгу. Я уже прочитал ее раньше, и она очень понравилась мне: отлично написана, оригинально построена. Однако ж мне кажется, что фигуру Сенковского вы несколько стиснули и принизили. От этого она стала плотнее, крепче, видней, и это — хорошая работа художника, беллетриста. А исторически Брамбеус рисуется мне фигурой более широкой и высокой — более хаотической, расплывчатой. Думаю, что не совсем правильно трактовать его только как журналиста, ибо он обладал и дарованием беллетристическим, обладал чертами «художника». Умел не только критиковать, но и восхищаться, то есть — восхищать, возвышать себя — над действительностью. Весьма возможно, что вы сочтете замечания мои неуместными и ошибочными. Но, поверьте, что сделаны они из моего искреннего интереса к вашей работе.
Надеюсь, вы не намерены вполне посвятить себя историко-литературному труду, а беллетристику — «похерить»?
Всего доброго
А. Пешков
3. VII.29. Ленинград
Он был прав. «Турецкую цыганку» можно, например, поставить рядом с такими первоклассными произведениями, как повести Н. Павлова — писателя так же незаслуженно забытого, как Сенковский. Но мне было не до «Турецкой цыганки». Я был глубоко увлечен той страстной, полной иронии и презрения бурей журнальной борьбы, в которой сказалась бешеная энергия молодой, еще не устоявшейся литературы. Сенковский был одним из самых деятельных участников этой борьбы.
В своей книге я пытался доказать, что журнальный триумвират — Булгарин, Греч и Сенковский — легенда. Что он боролся и против Булгарина и против Пушкина. Надеждин в известной статье «Здравый смысл и Барон Брамбеус» («Телескоп», 1834, т. 21), перечисляя секреты успеха Сенковского, его «приворотный корень», не указал одного из них — самого важного: секрет этот был в том, что он, в сущности говоря, ни с кем и ни с чем не соглашался. А успех был неслыханный. Недаром Смирдин в серии «Сто русских литераторов» отвел Сенковскому одно из первых мест. Недаром в гоголевском «Ревизоре» Хлестаков приписывает себе «все, что написал Барон Брамбеус» и хвастает той чертой Сенковского, за которую его дружно упрекали литераторы: «Как же, я им всем поправляю статьи. Мне Смирдин дает за это сорок тысяч».
То новое, что внес в историю литературы Сенковский (и что, к сожалению, часто диктуют общественные решения в наше время), можно определить как философию отношения к литературе, наперекор той философии убеждения, которая была положена в основу критической деятельности Белинского и его последователей. Отношение может зависеть от впечатлений влиятельного лица, от ложного представления о государственной пользе, от страха перед правительством, от дружбы или вражды, от соперничества в борьбе за власть в литературных кругах. Убеждение — свободно от зависимости, оно судит беспристрастно и строго. Его единственный критерий — нравственная чистота. Ему чужд цинизм, карьеризм, лицемерие — все, что вне литературы.
Мне кажется, что и сегодня борьба между отношением и убеждением — в смягченном виде — характерна и для нашей литературы.
Лобачевский (сюжет)
ИЗ ДНЕВНИКА
Написать всю жизнь, безвестность, а потом — после смерти — новая биография, признание, торжественные заседания, акты. Продолжение «Художник неизвестен». Завистник-удачник, знавший, что он гениален (Сальери). Чистая смелость ума, несогласившегося и усомнившегося. Глубокий атеизм — и карьера чиновника, ректора, ордена, медали. Гаусс предсказывает полное непризнание. Главная тема. Буйная юность, самоубийство брата, перелом, начало карьеры, Магницкий, подлость, открытие. Падение младшего брата Алексея, проигрыш Великопольскому. Разорение, затянувшееся на двадцать лет. Неудачные дети, горе, смерть старшего сына, буяна. Рождение идиота. 18 человек детей. Разжалован, отвергнут. Слепота. Поиски ученика. Смерть. Восковая маска, сделанная Скандовским. 18 детей — боязнь пустоты.
Мужчина — пустота извне, женщина — внутри. Поэт следует своему чувству, между тем он незримо руководствуется законами математики. О красоте (художестве) математических произведений — отдельная глава (как о картине). Хлебников и Лобачевский. Может быть, это будет роман. Разрыв поколений. Неудачные дети. Зависть, старый враг. Вокруг пустота.
«Можно удивляться тому, что говорят про область чувства по отношению к математике, которая, казалось бы, имеет отношение только к интеллекту. Но это значило бы забыть о чувстве математической красоты, гармонии чисел и форм, о чувстве геометрического изящества. Это настоящее эстетическое чувство, с которым знакомы все математики. Словом, тут мы имеем дело с областью чувства. Но каковы те математические сущности, которым мы придаем этот характер красоты и изящества и которые способны пробуждать в нас род эстетических эмоций? Это те из них, элементы которых расположены в такой гармонической стройности, что ум может без труда обнять их совокупность со всеми подробностями. Эта гармония зараз удовлетворяет и нашим эстетическим потребностям и помогает уму, поддерживая и направляя его. Кроме того, эта гармония, представляя из себя стройное целое, дает нам возможность предчувствовать математический закон. Но мы выше сказали, что заслуживают нашего внимания и могут быть пригодны только те математические факты, которые приводят нас к познанию математического закона. Отсюда мы можем вывести следующее заключение: полезные комбинации — это именно самые красивые, т. е. я хочу сказать, что они могут наиболее пленять особое чувство, знакомое всем математикам, но совершенно неведомое профанам, нередко пытающимся даже смеяться над ним» (А. Пуанкаре. Математическое творчество).
Жанр. От «я». Как я наткнулся на тему, как разыскивал материалы, как поехал к Лойтянскому и Богомолову. Как поехал в Казань. И понемногу — фигура Лобачевского. О том, как все больше любил этого человека, по мере того как раскрывалась его жизнь. Мои размышления о математическом творчестве, о Хлебникове. Об архивах, о ложных документах. О фальши юбилеев — как врали ученые. Словом — по следам Лобачевского.
Примечательно в истории Лобачевского — незамечание того, как проходит жизнь, вообще характерное для людей, которые ждут оценки своего труда или дарования и думают, что вот тогда-то (когда оценят) и начнется жизнь. Но никто не оценивает, а потом несчастье — смерть старшего сына, а потом служебные неудачи — и вот уже оказывается, что жизнь прошла, а того, что он всю жизнь ждал, так и не случилось. Тогда отчаяние, слепота — и последнее, на что есть еще силы, — записать свой труд в надежде на бессмертие. Последнее безнадежное одиночество и смерть.