– Солнце уже перешло. Давай сдвинемся».
Отец тоже не любил сидеть без дела. Они обследовали прибрежные норы, вымыли в море яблоки, успевшие обваляться в песке, и сели играть в дурака. Отец опередил его просьбу:
– Доставай свои портянки. Сдавай. Бессмысленное ты существо! Ну как, вкусно?
– Кожура соленая.
– Не очень товарный фрукт, верно. А вот дома расскажешь маме, что мы на море ели яблоки с соленой кожурой, увидишь, как она будет восхищаться и завидовать!»
– Почему это?
Отец помолчал, раскладывая веером карты и что-то напевая. Потом сказал:
– Не знаю. Сила искусства.
Играя, отец всегда что-нибудь напевал. В этот раз он пел: «Вы скажете, бывают в жизни шутки…» Задумывался, кидал на одеяло карту и снова: «Вы скажете, бывают в жизни шутки…» Текст дальше он, похоже, забыл. А поэтому, когда партия заканчивалась и начиналась новая сдача, переходил сразу к тому, что помнил: «И будет шум и гам, и будет счет деньгам, и дождички пойдут по чет-вер-гам!».
– Пап, у тебя животик похож на сумку с дыней, – говорил добрый Алеша.
– Не дерзи! Плохие дяди за такую наблюдательность могут уши надрать.
– Ну надери, надери попробуй!
Отец отвечал медленно, с наигранным равнодушием и длинными паузами, по привычке преферансиста складывая в ладонях карты масть к масти.
– Я пока еще хороший дядя. Пока ты не довел меня до исступления. И не заставил совершать безобразные поступки. Тогда я стану решительным и беспощадным, прожорливым и мстительным. Помню, однажды верблюд задумал совершить в меня свой мерзкий плевок. Я сразу разгадал его замысел по нервному движению кадыка. Я сказал ему: «Минуточку!» Я замотал его пасть изоляционной лентой, так что скоро он даже хрюкать не мог. На закате верблюд стал просить у меня прощения, вилял своими пустыми горбами и смотрел в небо выпуклыми синими глазами индуса. Но я был непреклонен. Дождавшись, когда угли на костре стали из белых красными, я освежевал тело скверного, опозорившего свой род животного, зажарил и съел его.
– Врешь! Целиком?
– Не вру, а сочиняю. А ты зачем-то подстрелил мою фантазию своим скепсисом. То есть поступил невежливо. Тебе второй неуд. Дальше начнется временное поражение в правах. Ты походишь наконец?
– У меня одна масть. Надо пересдать!
– Собачья чумка нам не касается, – пропел отец.
Потом, отбиваясь, он всякий раз приговаривал:
– Чумка бывает разная. Вот легочная. Король. Желудочная. Дама. Нервно-паралитическая. Снова дама. А эту карту бить не надо. Я тебе ее просто дарю.
И он выложил перед Алешей козырного туза.
Снова купались. Отец делал сцепку руками, Алеша вставал на нее и на счет «три», выталкиваемый отцом, катапультировался. Вода попадала и в рот, и в нос, он долго откашливался и сморкался. Отец хохотал:
– Ах, как ты плавно вошел животом! Загляденье! И ноги такой изящной раскорякой пустил. Знаешь, мне показалось, что это небесная бабушка небесному ребеночку козу делает.
– Иди! – кричал огорченный Алеша, тоже не в силах, однако, удержаться от смеха. – Кидать надо по счету, а не когда попало!
– Ладно, ладно. Хватит уже сморкаться! А то хочешь, я на берег за платочком сбегаю?
– Обойдусь!
– Вот это правильно. Никаких одолжений от врага. Следующий раз мы прищепку у тети Лиды попросим. Нос – наш фамильный, как-никак, знак. Знак, как-никак! – повторил он.
Через минуту Алеша снова взбирался на отца.
* * *
На берегу отец сообщил:
– Ухожу спать. Остальным разрешается чтение с бутербродами».
Спать не хотелось. Метрах в пятидесяти та самая незнакомая семья строила из песка замок. Строила в основном женщина. Теперь ей уже не нужно было притворяться, и она летала туда-сюда, не касаясь песка. Девчонка с пластмассовыми желтыми кружками бегала к морю и поливала замок. Алеша лег щекой на одеяло и некоторое время так наблюдал за строительством.
Замок казался выросшим посреди барханов. Солнце над ним и вовсе было настоящее.
Алеша чувствовал, как солнце натрудилось за день и все ему надоело. Сейчас оно меняло цвета: из белого становилось синим, потом, на мгновенье, черным, снова белым, снова синим. А все вокруг от его усталости стало серым, вымоченным в хлорке.
Вечером волна смоет замок, а солнце снова уйдет в другие страны, чтобы заново посмотреть на тамошних людей – что у них за ночь переменилось? Стонов и мольбы о пощаде жителей замка оно не услышит, и те исчезнут навсегда. Как будто и не жили. Зачем только были все их шпаги, манжеты, графы и графини, графины с вином и золотые постели? Зачем сражались, танцевали, объедались и пели под луной серенады?
* * *
Алеша не заметил, как уснул. Когда он проснулся, отец еще спал. Пепельная мошка покрыла его тело; только по перемигиванию слабых огоньков можно было догадаться, что покрывало шевелится и живое. Муравьи протаранивали в нем свои дороги.
Губы отца улыбались, как у сфинксов. Алеше так захотелось узнать: чему отец сейчас улыбается? Сухой тростинкой он провел по его руке. Мошкара даже не взлетела, не испугалась. Нет, ну устроились, как на камне!
Алешка схватил пляжную кепочку и побежал к морю. Сейчас. Он набрал в кепку воды, зажал ее по краям и направился обратно. Надо быстрее, кепка протекает, воды остается уже чуть-чуть. Алеша напрягся и сморщился, как будто мог таким образом задержать в кепке воду, споткнулся и едва не упал. Он взглянул на отца, уже прицеливаясь в него своим подарком, и вдруг резко остановился. На лице отца не было улыбки. Оно все оплыло к подбородку, оставив незащищенным только летящий нос. Но и тот остановился, как будто ударился обо что-то.
Пепельная мошка устраивала на веках отца возню. Но сам отец был мертв.
– Па-па! – закричал Алешка, откинув кепку в сторону и не двигаясь с места. – Папа! – снова крикнул он голосом, о существовании в себе которого не подозревал.
Отец вскочил, одной рукой нащупывая очки, другой смахивая с лица мошкару. Потом, не найдя очков, со слепыми глазами протянул обе руки к сыну и быстро, отчаянно, как бы в припадке, заговорил:
– Ах эта Василиса, хромонога несчастная, опять наелась мухоморов, оставила-покинула – подкинула, забыла-проспала-заспала, проморгала-просрочила-заговорила бедное королевское дитя, если говорить серьезно, несчастная вы нянька, то вообще мы вас не только что, а, как бы это сказать, само собой разумеется, хотя это и не разумеется, а всякий раз ты воспользовалась тем, что у меня легкое сердце и предсмертная астма, от которой так легко дышится, что дальше уже получается и некуда…
– Папа, папа! Ты что?
Испуг в Алешке стал еще сильнее, как будто сумасшедший отец был страшнее отца мертвого. Он отбежал от его протянутых рук. Тот наконец нашел очки, и сразу вместе с ними знакомая сыну ласковая озабоченность вернулась на его лицо.
– Ну ты что, что, миленький? Прости, это я тебя напугал.
Алеша сел рядом и заплакал.
– Ты чего испугался?
– Мне показалось, что ты умер.
– Вот неприятность какая! Но это бывает, знаешь, бывает. Но я же еще не умер? – отец продолжал стряхивать с себя мошку. – Сколько ее налетело, а?
– Она на всем тебе была. А ты не слышал.
– Вот ведь какие дела, надо же!
* * *
На обратном пути они оба молчали. Куры во дворах выклевывали из пыли рыбную шелуху. Отец, старый, шел чуть отставая. Алеша все время оборачивался и протягивал ему руку.
– Иди, иди, сынок. Я сзади, чтобы на тебя не напылить.
У отца порвался ремешок на сандалии, сандалия убегала вперед, он догонял ее, пришлепывал ступней и волочил дальше. Лицо его, потемневшее на солнце, обежали морщины, а глаза стали светло-ясными и растерянными. Так случалось всегда, когда у него болело сердце.
– Сердце? – спросил Алеша.
– Нет. Дышать тяжело. Давай сделаем крюк мимо маяка.
Они пошли по высокому берегу, где был ветер. Трава и здесь была сухой и пыльной, но море все же доносило свою свежесть, может быть, потому, что теперь они шли не спиной к нему, и дышалось легче.