Шофер Владимир Карасев, великодушно остановившийся возле человека на обочине, спрашивает: «Куда?» Он видит запорошенное снегом лицо — узкое лицо с большим носом и маленькими, слишком близко посаженными глазами, в которых даже сквозь падающий снег видно что‑то, возможно — печаль. Лицо печальной птицы напоминает что‑то Владимиру Карасеву, в нем что‑то знакомое, а может быть, просто хорошо забытое, в памяти Карасева возникает какая‑то тень, и она ложится на прошлое. Итак, куда мы летим? Птица открывает рот, говорит, закрывает рот, это явно не стервятник, птица хочет добраться до Петровской набережной. Ей повезло, бедной птице, что она положилась на человека, чей портрет украшал Доску почета Третьего автопарка; ей действительно повезло.
Машина мчится сквозь снег, все темнее вокруг, «дворники» бесшумно сметают налипающий снег, открывая вид на будущее, — и разве не правильно? В будущем, очищенном от ненужных напластований вчерашнего и сегодняшнего, — смысл нашей жизни.
А ведь я узнал его, — думает Блинов, хоть и прошло двадцать лет. — Это же Лека‑Шнырь, он же Карась, гроза барахолки, нет, это было не двадцать, а двадцать пять лет назад, но он ничуть не изменился. Однажды он заступился за меня, я лежал на земле, меня били ногами, кто‑то навел милицию на след, но это был не я. Сволочи, они били ногами, хорошо, еще не пустили плавать в Обводный. Он совсем не изменился, Карась. Кто б мог подумать? Неужели он меня не узнал?
Но он не узнал; память на лица, феноменальная память шофера, феноменальная память бывшего специалиста по открыванию сейфов, промолчала. У памяти тоже были «дворники», и они работали исправно. То прошлое, о котором вспоминал на заднем сиденье Блинов, не существовало. Оно исчезло в черной глубине, на дне болота, круги давно уже разошлись, и на поверхности не осталось даже следа. Прошлое было болотом, оно было мертво и не имело над ним никакой власти: его собственное прошлое, тина, засасывающий ил, мутная и вонючая жижа — все осталось позади. Он теперь мчался вперед, а хорошо отлаженный механизм очищал ему горизонт, разгребая налипающий на ветровое стекло снег.
Белый снег падал на землю снежинка за снежинкой, в Москве и Ленинграде, на Урале метель, в Казахстане сильные снегопады, на острове Хоккайдо была снежная буря; соревнования биатлонистов под угрозой срыва, Риннат Сафаров стоял на огневом рубеже после первого круга, видимость была равна нулю. Он стоял и ждал, не покажется ли в густом месиве просвет, не дождавшись, выпустил пули и побежал дальше, винтовка за плечами, он не знал, что соревнования отменены из‑за снегопада, он бежал под номером первым, и никто не мог его вернуть.
Снег падал всюду, самолеты стояли на аэродромах, печально опустив покрытые снегом крылья, летчики обнимали стюардесс, в Челябинске и Казани, Владивостоке и Риге вылеты были отменены, группа немецких туристов пила чай в Омске, африканские парламентарии лепили снежную бабу в Братске, все смешалось, но план перевозок Третьего автопарка выполнялся все равно.
Кариатиды у входа казались закутанными в саван. Блинов выбрался наружу. Неужели он меня не узнал? Не может этого быть. Счетчик показывал девяносто семь копеек. Спасибо. Загорелые руки небрежно положили рубль в кошелек, и «Волга» № 35–53 исчезла, скрылась, растаяла — да и была ли она? Дверь была присыпана снегом, дверь открылась и закрылась. На витраже Георгий Победоносец деловито колол копьем огнедышащего дракона. Дракон извивался и высовывал красный язык — а может быть, это было пламя? Высоко вверх уходили своды, потемневшие от времени; ступенька, еще одна и еще, на площадке видны цветы, синие цветы на белом поле, васильки или колокольчики. Широкий, как скамья, подоконник, такие подоконники бывают только в старых домах, приют влюбленных, такие подоконники были в том доме во Львове, где они провели две недели. Медовые полмесяца, убежали от всего мира, две недели в городе, где их никто не знал, старинный дом на Золотой улице, семнадцатый век, необъятная комната, высокие стрельчатые окна, выходящие во двор, птицы начинали звенеть с пяти утра, на подоконниках можно было спать, но они этого не делали, им было где спать. Сначала они спали на кровати — такой широкой, что можно было заблудиться впотьмах; но они находили друг друга, черные волосы закрывали ему лицо, синих глаз не было видно, они умирали и возвращались к жизни, с тем чтобы вновь умереть как можно скорей. Темно‑синие глаза становились почти черными, и бездонная синева их была невыносимой.
Синие цветы на белом поле, васильки или незабудки, а может быть, колокольчики, синие глаза, в минуты страсти становившиеся темными, почти черными, гладкая белая кожа, всегда прохладная, всегда свежая, маленькие острые твердые груди, прикосновения, обжигавшие, вызывавшие желание умереть, задохнуться, исчезнуть… Что делает он здесь, на этой лестнице? Чужой человек на широком, как ложе, подоконнике чужого дома, никому не нужный хранитель верности, последний защитник опустевшей крепости, где все стихло, меж камней — трава, горизонт пуст, только свищет ветер да падает снег. Тишина и покой, равнозначные смерти, невозможные в большом пульсирующем мире, полном жизни, надежд, событий, свершений. И борьбы. Риннат Сафаров все еще пробивается по лыжне сквозь снежный буран. В марокканском небе кружат патрульные самолеты, где‑то идут ожесточенные бои, умирают дети, умирают взрослые, умирают герои и трусы, умирают женщины, решительный протест в ООН. В Третьем таксомоторном парке подводят итоги смены: план перевыполнен; профессор Дж. Брэди открыл десятую планету за Плутоном, по первой программе телевидения будет показана первая серия боевика «Туманы Британии», в Рейкьявике Фишер уже двадцать три минуты думает над двенадцатым ходом — принимать ли жертву пешки на c4?
«Одиночество — рай…» — сказал Эмерсон, но он ошибался, он, наверное, хотел сказать «ад». Министр иностранных дел принял Генерального Секретаря ООН. О чем говорят министры, когда они встречаются в тиши ведомственных кабинетов? О чем вспоминают люди, расставшиеся навсегда? Вспоминается ли им сад, где некогда все цвело, сад, что заброшен сейчас и зарос чертополохом, плоды, произрастающие на деревьях, — горькие и несъедобные, забвенье — горький плод. Широкий подоконник, синие цветы, незваный спасатель — а может быть, спаситель?
Он ощутил робость. Голубые цветы на белом поле пугали Блинова, он ощутил желание убежать куда глаза глядят, его убежище находилось далеко, в стеклянном кубе, он неосмотрительно покинул свое место, свое рабочее место, чертеж «План благоустройства территории Волковской насосной станции» остался неоконченным, что делает он здесь?
Бежать. Но звонок нажат, жребий брошен, он даже не понял, как это случилось, когда он поднялся с подоконника. Может быть, он еще слышал щебет птиц в том дворе, а может быть, его вела сила, более могущественная, чем его испуг и желание скрыться, но он позвонил. Дверь распахнулась сразу, словно девушка стояла в ожидании его звонка, русые волосы и белое лицо, другое лицо и другие волосы, золотые драконы извивались по малиновому шелку халата.
— Входите.
Один взгляд спросил — вы знаете, зачем я пришел, другой ответил — да, знаю, но вслух было произнесено только — входите, и он вошел.
Свет дробился в хрустальных подвесках, драконы извивались, красное дерево излучало благородство, девушка казалась не то смущенной, не то растерянной. «Давайте ваше пальто». Минута тянулась необыкновенно долго, полки с книгами начинались прямо в передней, уходили под потолок, тянулись вдаль, пропадали в глубине квартиры, в простенках висели гравюры и рисунки. У одного из них Блинов замедлил шаг, остановился, посмотрел, посмотрел еще раз, пригляделся к подписи, косо падавшей вправо и вниз, и снова посмотрел. Сколько все это длилось — секунда? Три? Семь? Блинов шел по коридору вслед за девушкой, вслед за драконами, извивающимися на малиновом шелке халата, смущение застыло в воздухе. На стенах комнат висели картины, красное дерево с позолотой, начало девятнадцатого века, изящные застекленные шкафчики для хранения фарфора, выгнутые ножки, ушедший, исчезнувший век. Коллекция жуков за стеклом, потускневшие кожаные переплеты, золотое тиснение, латынь и греческий, английский и французский, немецкий и итальянский языки — на то, чтобы разглядеть и понять остальное, у него не хватило ни времени, ни знаний. Ай да Зыкин, подумал он вдруг, вот так Зыкин. Но на лице его не отразилось ничего, оно оставалось замкнутым, напряженным, по‑прежнему он охотнее всего убежал бы. Он подосадовал на дело, которое привело его в этот дом. Зачем он понадобился Зыкину? Зыкин ему нравился, но ему не нравилась та роль, в которой он сейчас выступал, — роль спасателя. Он чувствовал себя непригодным для этой роли. Приятная девушка, подумал он, приятная девушка и приятный дом, но попасть сюда он хотел бы совсем иначе. Как она назвала себя — Эля?