Находясь в таком изысканном литературном окружении[11], маршал Шампанский имел, конечно, все возможности для того, чтобы хорошо узнать творения певцов, вымышленных их фантазией рыцарских деяний и усвоить определенные черты их стиля. Установлено, во всяком случае, что с chansons de geste Жоффруа де Виллардуэн был знаком, несомненно, в большей степени, чем с современной ему латинской литературой, которая являлась доменом преимущественно писателей-клириков[12]. Не случайно его хроника начисто лишена каких-либо черт агиографичности: в повествовании мемуариста полностью отсутствуют «священные небылицы», в нем не упоминаются «чудеса» святых Георгия и Маврикия, не говорится об их «реальном» участии в битвах и т. п. «фактах», служивших обычными аксессуарами и латинской хронографии, и рыцарского эпоса Крестовых походов, который складывается в XII в.
С другой стороны, однако, само поэтическое мышление, само образное восприятие мира сказителями, пользовавшимися таким признанием при дворе графов Шампанских, не оказали, по сути, никакого влияния на хрониста. Его не воодушевляли куртуазные принципы ни Кретьена де Труа, ни тем более трубадуров (таких, как Рамбаут де Вакейрас, Гаусельм Файдит, Эльяс Кайрель де Марей), которым покровительствовал маркиз Бонифаций Монферратский[13], с кем будущий историк Крестового похода находился в весьма добрых отношениях. Жоффруа де Виллардуэн служил в молодые годы своему графу-философу Анри Щедрому, которого высокого ценил и к окружению которого также принадлежали мужи и сведущие в богословии, и сопричастные светской образованности. Таковы бывший секретарь аббата Бернара Клервоского – Николя де Монтьерамей, выполнявший затем эту должность при графе Шампани; знаменитый эрудит своего времени, «теоретик» хронографии Иоанн Солсберийский, трактовавший историю как сферу чисто человеческих дел и событий, в которой Бог не играет решающей роли[14]. Возможно, что именно близость к Анри Щедрому и окружавшим его интеллектуалам послужила одним из факторов (согласно гипотезе Ж. Дюфурнэ), способствовавших дистанцированию Жоффруа де Виллардуэна от образного мировосприятия, свойственного представителям куртуазной поэзии[15], пусть какие-то формальные элементы их творчества и не прошли для него вовсе бесследно.
Показательно в этом отношении, например, что все неведомое, экзотичное, с чем сталкивались крестоносцы на своем пути, он передает в выражениях, близких к тем, которые употреблял и для описания повседневной реальности. Так, будучи немало изумлен, как и остальные сеньоры-крестоносцы, громадностью Константинополя, Жоффруа де Виллардуэн деловито приравнивает величину кварталов, сгоревших во время третьего пожара города, к размерам трех взятых вместе больших городов «королевства Франции» (§ 247)[16]. Он вообще равнодушен к ходячим образам, наполняющим, к примеру, рифмованные хроники; мемуарист не прибегает к нагромождениям необычных слов, чтобы воспроизвести «местный колорит», как поступает, скажем, Вас, автор «Романа о Бруте»[17]. Когда Жоффруа де Виллардуэн характеризует флот, на котором крестоносцы отбыли в октябре 1202 г. из Венеции, то эта картина с точки зрения ее выразительности оказывается довольно блеклой и, во всяком случае, явно уступает тем, в которых раскрываются аналогичные сюжеты у Васа[18]. Жоффруа де Виллардуэн удивительно скуп в выборе слов, но это и понятно: ведь он не поэт и не романист, ему не надо было перерабатывать и «оживлять» свои источники – он сам выступал очевидцем рассказываемого. Хронист, наверное, мог бы, если бы захотел, включить в текст принятые и авторами художественных произведений того времени «общие места», тем не менее он их избегает, проявляя сдержанность, которая, по излишне суровой оценке Дж. Бир, подчас граничит – в расплывчатых, порой до схематизма, описаниях – с бессодержательностью[19].
Наряду с эпическим в повествовании хрониста заметно влияние и определенных элементов другого нарративного жанра – волшебных сказок. «А теперь послушайте-ка об одном из величайших чудес» – так начинается рассказ о предыстории бегства царевича Алексея из Константинополя в Италию, о дворцовом перевороте 1195 г., об ослеплении Исаака II его братом Алексеем III и пр. (§ 70). Подобный зачин свойствен именно сказкам, где действуют кудесники и кудесницы. То же относится и к хронологической неопределенности, проступающей в отдельных местах повествования, к примеру, в следующем затем продолжении того же рассказа: «В это самое время был в Константинополе император по имени Сюрсак» и т. д. В какое «это самое время»? Ведь здесь говорится не о том времени, событий которого Жоффруа де Виллардуэн был участником и свидетелем, а о более раннем! Перед нами типичная «размытая» формула стиля устного сказочного фольклора. Хронист применяет ее здесь, вероятно, и потому, что не знает точных дат излагаемых фактов, и, возможно, желая избежать педантичного воспроизведения деталей, способных замедлить его динамичный рассказ. «В это самое время» – просто расхожий для хрониста, как и в фольклоре, оборот речи – и не более того; в других случаях он ведь и обнаруживает знание политической истории Византийской империи, и не скупится на подробности, необходимые для того, чтобы придать ясность повествованию[20].
Итак, мы вправе констатировать литературные влияния, сказавшиеся на историческом труде «маршала Романии и Шампани», в первую очередь влияние, главным образом формальное, рыцарского эпоса, вполне закономерное в той обстановке, в которой жил и действовал министериал графов Шампанских. Из этого вовсе не следует, однако, что он был «эпическим историком», как полагала Дж. Бир, или, тем паче, «куртуазным писателем», каким склонна изображать его О. Смолицкая. Нередко попытки представить Жоффруа де Виллардуэна писателем эпического склада объективно апологетичны. В этом отношении примечательна, в частности, позиция К. Морриса, который как раз традициями рыцарского эпоса, наложившими некоторый отпечаток, сильно преувеличиваемый исследователем, на труд Жоффруа де Виллардуэна, объясняет все его недостатки[21]. Автор «Завоевания Константинополя», по Моррису, прежде всего рыцарь, ветеран Крестовых походов, его интерес сосредоточен почти целиком на батальной истории, на подвигах соратников; ко всему прочему, включая нравственную сторону их деяний, он якобы безразличен. И хотя хронист рисует реальную действительность, он тем не менее, полагает Моррис, писатель эпический, отсюда его упущения и всякого рода «неточности».
Ссылки на эпические традиции и гиперболизация их воздействия на автора записок «Завоевание Константинополя», который, по его собственным уверениям, рассказывал одну лишь правду и «ни разу ни единым словом не солгал с умыслом о том, что ему ведомо» (§ 120), призваны, таким образом, ретроспективно снискать «прощение» Жоффруа де Виллардуэну за допущенные им «промахи» и, как увидим, зачастую намеренные искажения, а тем самым в завуалированной форме призваны затушевать и наиболее неприглядные стороны Крестового похода, приведшего к завоеванию христианской Византии «воинами Христовыми», оправдать его в полном соответствии с тем, как это делает и сам хронист, о чем – далее.
Из сказанного явствует, что если даже и принимать во внимание известное воздействие эпических традиций на форму преподнесения событий в записках Жоффруа де Виллардуэна, а отвергать это воздействие не приходится, то все же нет никаких оснований подходить к оценке его произведения в целом только с такими, чисто литературными мерками, ибо хроника Жоффруа де Виллардуэна есть прежде всего исторический труд[22]. В той связи весьма существенно выяснить прежде всего, насколько привержен Жоффруа де Виллардуэн провиденциалистской доктрине, насквозь пронизывающей в XII–XIII вв. историографию Крестовых походов.