Но соседка тетя Катя сказала, что нет, никто не спрашивал.
— Придет, никуда не денется, — сказала она и улыбнулась. — Теперь девки такие пошли: ты ее в дверь, а она в окно норовит. Уж я их знаю!
В последнее время мне звонили редко, и тетю Катю это беспокоило. Она, конечно, знала, что плохо, когда девки бегают к парням. Но когда не бегали, выходило еще хуже, потому что нарушался проверенный ход жизни и потому что девки, не давая повода для увлекательных пересудов, как бы уклонялись от своей исторической миссии. Позавчерашний невинный визит Таньки Мухиной в глазах тети Кати все поставил на свои места…
Я забросил еду в холодильник и стал ждать Таньку Мухину. Я мог бы пойти ей навстречу, но боялся, что у нее что–нибудь там случится и она позвонит. В конце концов, я вышел в коридор и минут десять как дурак болтался между двумя звонками: телефонным и дверным.
Я услышал ее шаги еще на лестнице, открыл дверь и провел Таньку в комнату. Я хотел снять с нее пальто, но она увернулась:
— Да ладно, сама.
Потом достала из сумочки рукопись и кинула на стол. Рукопись была уже отпечатана на машинке. Я удивился:
— Когда это ты успела?
Она ответила банально:
— Долго ли умеючи!
Вообще она была непривычно напряжена и хоть сразу же уселась на кровать, но в скованной, чертовски неудобной позе.
Фельетон назывался «Верхом на дельфине». Я машинально отогнул последнюю страничку — было в самый раз, семь с половиной. Что ж, по крайней мере, этому Танька Мухина за четыре месяца научилась: видно, и у нее рука уже автоматически рассчитывает разбег, так, чтобы гнев, сарказм, легкая ирония и откровенная ненависть сами собой уложились в двухколонник, иди в «подрез», или в низкий, типично фельетонный «подвал».
— А ты молодец, — похвалил я ее за это.
— Старалась, — ответила она, может, поняв, а может, и не поняв, что именно я имел в виду.
— Ладно, — сказал я, — ты тут развлекайся, как умеешь, а я буду читать.
Во второй строчке была пропущена запятая, я хотел тут же поправить, но под рукой не было ни ручки, ни карандаша. Ладно, решил я, мелочи потом.
Дальше я на мелочи не обращал внимания.
Я глотал страницу за страницей, и во рту у меня сохло; потому что каждая строчка била меня по морде. Фельетон был легкий, спокойный и до предела ядовитый — из любого абзаца торчал змеиный зуб. Непонятно было, при чем тут дельфин — впрочем, от этого заглавие казалось еще обидней…
Я читал, и во мне поднималась злость на эту девку, лежавшую, задрав ноги, на моей кровати, на ее подлый, по–бабьи мелочной талант, на иезуитское умение попасть в самое больное место, злость на карьеру, которую она так цепко пытается выстроить на моих костях. Ведь можно было написать и по–другому, сказать все, что надо, — но не так! Черт возьми, если бы этот материал попал к обычному фельетонисту, газетному работяге, работающему свой сто двенадцатый фельетон…. Написал бы все, что следует, поставил вопрос, подсказал решение. Ну и, разумеется, облаял бы меня — деловито и, в общем, беззлобно, просто по долгу службы, как облаивает из–за забора случайного прохожего под слеповатый дворовый Полкан…
Но тут вдруг я наткнулся на неожиданность. Целых два абзаца были посвящены Одинцову. Она придралась к тому, что он заказывал материал и ставил в номер, сказала то, что не смог бы сказать я ни в какой исповеди. Я был виноват, и слишком уж мелко было бы перекладывать часть вины на другого — даже на Одинцова. А Танька была безгрешна, как всякий человек со стороны и со спокойной объективностью выдала каждому свое. Мне досталось больше, но и ему хватило.
Это было как подарок: даже тонуть не так обидно за компанию с Одинцовым. Все–таки талантливая она девка…
Я дочитал до конца. Лишь на последней странице хитрая Танька Мухина объясняла, почему дельфин, — вспомнила анекдот про новороссийского полицмейстера, который считал, что раз он полицмейстер, значит, умеет все, даже дельфинов объезжать.
Параллель была ядовитая, но слишком отдаленная. Хотя были и свои плюсы: никто не оторвется от фельетона, пока не узнает, при чем тут этот дурацкий дельфин.
Я подумал немного и решил, что ничего, можно и с дельфином. В конце концов, каждый пишет по–своему. Я бы так не стал — а вот Танька Мухина написала…
Я поднял голову от стола. Танька сидела на кровати и напряженно, исподлобья глядела на меня, как ребенок, который сделал что–то необычное и еще не знает, похвалят за это или побьют.
— Ну что, старуха, — сказал я. — Молодец.
Она недоверчиво молчала, и я повторил деловито:
— Молодец. Абзац тут один скучный. Упражняешься в чистом искусстве, а действие стоит. Я бы вычеркнул. А вообще смотри сама — ты теперь умная.
Она спросила:
— Какой абзац?
Она быстро подошла ко мне и смотрела, не отрываясь, как мой палец скользит сверху вниз по краю листа.
— Вот, — сказал я. — Видишь?
Она перечитала абзац, молча вытащила из сумки ручку и вычеркнула его неряшливым злым зигзагом.
— А теперь как? — спросила она.
— Я ж тебе сказал. Отлично! Просто не ожидал от тебя.
— Совсем хорошо? — настаивала она.
— Напрашиваешься на комплимент?
— Да нет, просто из любопытства.
— Совсем, — кивнул я. — Первый класс. Вот увидишь — это сразу даст тебе имя.
— Даже так? — спросила Танька со странной усмешкой.
Я серьезно ответил:
— Даже так. Во всяком случае, за последние три года не помню такого дебюта.
Она снова усмехнулась:
— Ну что ж, спасибо, король. Ты ведь всегда был обо мне высокого мнения.
Она взяла фельетон, сложила листки в аккуратную стопочку, даже подровняла, постукав ребром о стол, Потом отошла к двери — и вдруг, победоносно и зло сверкнув глазами, резко, наискосок разодрала рукопись.
— Ты что делаешь?! — крикнул я. От удивления даже не сдвинулся с места.
Она торопливо рвала рукопись на клочки.
Я бросился к ней. Она швырнула бумажные лохмотья на пол и стала топтать и путать ногами. Я оттолкнул ее, но слишком сильно — Танька, отлетев к кровати, спиной упала на одеяло.
Она хотела тут же броситься на меня, но я схвати, ее за руки. Она вырывалась, царапалась и даже попыталась лягнуть меня ногой. Но я держал крепко. Наверное, я больно сжал ее руку: она сморщилась и оскалилась. Потекли слезы, и Танька глотала их, подвывая.
— Ну–ка успокойся, — сказал я.
Она не сразу перестала вырываться.
Я спросил:
— Ты что, с ума сошла?
Танька снова дернулась. Но я был бдителен.
— Зачем ты это сделала?
Она зло всхлипнула:
— А ты думал, я вообще… Думал, за карьеру продам что угодно?
— Вот дура! — сказал я. — Это же действительно необходимо.
Теперь она сидела тихо. Я быстро собрал разбросанные по полу клочки. Завернул их в газету и положил на подоконник, на всякий случай подальше от Таньки Mухиной.
— Теперь склеивать придется, — сказал я. Она шмыгала носом и икала, глотая слезы. Я догадался:
— Хотя у тебя, наверное, второй экземпляр есть.
— Есть, — хмуро всхлипнула она.
Я сел с ней рядом, погладил по голове.
— Ох и дура же ты, Танька! В кои–то веки сделала настоящее дело…
— А теперь тебя уволят! — провыла она сквозь слезы.
Я сказал:
— Да ничего не случится. Объявят строгий с предупреждением—для разнообразия неплохо. А там возьму на три месяца псевдоним. Только и делов.
Я, конечно, знал, что этим не откупишься. Но я не хотел, чтобы она порвала еще и второй экземпляр.
Она спросила, все еще шмыгая носом:
— А фельетон, правда, ничего?
Я посмотрел на нее:
— Ну честное слово, отличный. А Одинцова ты заарканила просто классно.
— Пусть только напечатают — я уж его не выпущу! — пригрозила Танька.
— Правильно, — кивнул я.
Лично на Таньку Мухину я надеялся средне. Но фельетон, напечатанный в газете у Федотыча, — от этого камня вряд ли сумеет увернуться даже Одинцов…