— Ну, как? — спросил я Володю.
Классик вздохнул:
— Денег нет.
Я понимающе кивнул.
Это, собственно, не было новостью — денег у Володи не было никогда. В нашей редакции не раз пытались дать ему заработать, посылали в командировки: к таланту все относились сочувственно, даже Одинцов, тем более что покровительствовать Кубареву было безопасно — он проходил по благополучному ведомству певцов русской природы и знатоков родного языка.
Но вскоре выяснилось, что большому писателю не под силу малые задачи: Володя писал мучительно долго, даже дежурный репортаж, времянку, однодневку строя из фраз с вековым запасом прочности…
— Халтуру бы какую найти! — задумчиво проговорил классик. — Вон Петька Дубов переводами занялся, за три недели роман перевел. Сотня за лист, да еще потиражные!
Я неопределенно пожал плечами. Роман за три недели — это, конечно, жизнь. Но ведь халтурить тоже надо уметь. Тоже, пожалуй, талант, и тут наш общий приятель Дубов на коне…
— Вот Лозовой тоже неплохо устроился, — сказал Володя.
Мы поговорили еще немного, и он взял у меня пятерку до первого гонорара. Достал записную книжку и сделал соответствующую пометку — вот уже шестой месяц он развивал в себе практичность и для начала аккуратно записывал все свои долги. Когда–нибудь комментаторы академического издания будут морщить профессорские лбы над загадочной строчкой: «Гошке — пять…»
Мы говорили, а Светлана тихо сидела в углу, как девочка–подросток, еще не привыкшая претендовать на мужское внимание. Уходя, Кубарев попрощался с ней, и она, прощаясь, встала.
Я ее спросил:
— Ну, как тебе у нас?
Она улыбнулась и сказала, что нравится. Потом показала глазами на кресло, в котором только что сидел Кубарев:
— А он тоже журналист?
— Нет, он писатель, — сказал я и добавил, отвечая не на вопрос ее, а на выражение лица: — Твой внук будет изучать его в школе.
Я не ожидал, что она сразу примет это на веру. Но она смотрела на меня, как пятиклассница на учителя математики, и лишь попросила объяснить непонятное место в теореме:
— А почему он говорит только о деньгах?
— Потому что у него их нет.
Она промолчала, но по глазам было видно, что опять не поняла.
Я пояснил:
— Не было бы таланта, говорил бы о таланте.
Мне надо было сделать кое–какие мелочи, и я сказал Светлане, что малость поработаю, а она пока может читать или звонить по телефону. Но она не стала ни читать, ни звонить— просто сидела и озиралась, как дети в незнакомой комнате.
Я спросил, не поднимая головы:
— Тебе не скучно?
Она ответила:
— Ты не беспокойся — мне вообще не бывает скучно.
Я сделал все, что нужно. Время уже подбиралось к двум, и я пошел с ней в столовую. Ела Светлана, разумеется, мало — в девочке преобладало духовное начало.
Вот уже больше часа она находилась рядом со мной. Опять мы говорили, опять она ничего не скрывала — и я снова ничего не понимал. Не понимал даже, зачем она сегодня пришла.
Поговорить насчет Сашки? Но вряд ли она сегодня скажет мне больше, чем вчера…
Я вспомнил свое обещание, взятую на себя обязанность, которую не слишком приятно выполнять и от которой не слишком честно уклоняться.
Я не стал ждать, пока она доклюет свое пирожное, и без всяких подходов и церемоний начал спрашивать обо всем, о чем хотел. С циничной журналистской хваткостью я выжимал из бедной девчонки всю ту информацию, которую еще лет пятьдесят назад возвышенно называли душой.
Светлана отвечала старательно и робко. Но опять повторялось прежнее: она ничего не скрывала, а я слишком мало понимал.
Я стал спрашивать: почему у них с Сашкой все кончилось, и спрашивал осторожно, не торопя, но все сужая круг, пока она не произнесла то самое слово.
Она сказала:
— Я знаю, что он очень хороший. Но у меня совсем другой идеал.
Я спросил так, будто речь шла о вещи вполне обыкновенной, вроде платья или прически:
— И давно у тебя этот идеал?
Она ответила:
— С девятого класса.
— Ты знала такого человека?
Она покачала головой:
— Нет, это был такой фильм.
Она назвала довольно популярную два года назад французскую картину:
— Ты не смотрел?
Я смотрел. Картина была ничего, не первого ряда, но стоящая — достаточно социальная, чтобы устраивать критику, и достаточно любовная, чтобы восхищать школьниц.
Но актер, игравший главную роль, был по–настоящему хорош — рослый нахальный парень, знавший цену всему на свете, в том числе конечно же и своему парижскому обаянию. Этот сельский учитель сеял разумное, доброе и вечное с такой скептической ухмылкой, что, честно говоря, произвел впечатление и на меня.
— Хорошая картина, — соврал я не столько словом, сколько уверенной интонацией — мне хотелось, чтобы она высказалась до конца. — Так этот учитель и есть твой идеал?
— Да, — сказала она, глядя на меня так просто и искренне, что я засомневался: уж не дурачит ли?
Она наконец покончила с эклером, и мы вернулись ко мне. Пока шли коридором, говорили о разной дребедени, но, едва закрыли дверь, я без всяких переходов вернулся к тому разговору:
— И ты могла бы любить только такого человека?
Она неловко пожала плечами:
— Ну, не точно такого… Но чтобы он был на него похож.
«А как ты учишься?» — хотел спросить я, но вовремя остановился — это было бы все равно что спросить: «А ты, случайно, не дура?»
Тогда я спросил, что ей в нем нравится, и она ответила точь–в-точь как рассказывал Сашка: что он всем казался плохим, а на самом деле был хорошим.
— И все?
— Еще очень нравится, как он относился к своей работе.
«Ну что ж, — подумал я, — хоть это слава богу». Работал тот малый здорово — эдакий циничный современный фанатик любимого дела.
— А зачем ты пошла в педагогический? Чтобы походить на него?
Она покачала головой:
— Просто мне хотелось быть ближе к таким людям.
Ах, да — в фильме, естественно, была и героиня, тихая молоденькая учительница, над которой герой беззлобно посмеивался, пока… в общем, пока не вступили в силу железные законы кино. Занавес они встречали, обнявшись.
Я спросил:
— Слушай, а у тебя есть в жизни какие–нибудь личные планы? Свои собственные?
Она сказала:
— Встретить такого человека.
Тогда я спросил точней:
— И ты могла бы всю жизнь прожить для одного человека? Чтобы ничего своего?
Она не сразу ответила:
— Для него — могла бы.
— Для кого «для него»?
— Для идеала.
Она так и сказала: «Для идеала». Как другая сказала бы «для Пети» или «для Сережи». Он был для нее живой, простой, еще не встреченной личностью — этот чертов Идеал, придуманный десятком людей, в том числе гримером и портным. Ну и, разумеется, актером, героем–любовником с высокой ставкой, который отрабатывал ту обаятельную скептическую улыбку перед зеркалом и, как мастер своего дела, сумел из десяти вариантов подходящих выбрать один безукоризненный…
Черт с ним, он профессионал, в конце концов, это его заработок, за это он и получал помесячно или аккордно. Но калечить жизнь Сашке или еще кому — такого пункта в договоре все–таки не было!
Я стал в разброс спрашивать ее, что читает, занималась ли спортом, кем работает мама и так далее. Оказалось, что читает она разное, спортом не занималась, только ходила в турпоходы, а мама работает детским врачом.
Тогда я, наконец, спросил, как она учится.
Оказалось — хорошо.
«Ох, и дура ты», — подумал я все–таки. Но это было как выругаться — отвел душу. Нет, она вовсе не была дурой — просто она входила в жизнь с каким–то не понятным мне зарядом.
Девятнадцатый век, сказал я себе. Но и это было как выругаться. При чем тут девятнадцатый век! Просто выяснилось, что я плохо знаю двадцатый…
Я посмотрел на Светлану, и мне вдруг показалось, что по этому заряду, по своему внутреннему ядру, она куда ближе к Таньке Мухиной, блаженной памяти практикантке, чем ко мне. Почему? А бог его знает почему…