Я отвел трубку в сторону и сжал зубы, чтобы не потратить эту последнюю минуту на злобный и безудержный мат. В эту минуту я ненавидел ее, глупую, беспомощную клушку, которая даже сейчас не способна ни на что, кроме растерянного кудахтанья.
Но скрипя зубами и повторяя про себя все то, что не хотел говорить вслух, я уже знал, что это несправедливо. Она–то в чем виновата? Ведь не из–за ее глупости Юрки отдает по дням свой последний месяц…
И все равно сейчас я не мог ей простить то, что раньше казалось таким естественным: что нелюбима — и все–таки жена.
— Алло! — кричала трубка. — Алло!
Я снова поднес ее ко рту:
— Что он там сказал?
— Он сказал, что плохо с кровью.
— Что именно?
— Я не помню, я очень растерялась… Гоша, ты меня слышишь?
Я ее слышал. Но что толку было ее слушать…
— Скажи Юрке, я послезавтра буду в Москве!
Тут же, у администраторши, я проглядел все нужные расписания, сделал скидку на приблизительность катеров и на вполне вероятную медлительность рабочею поезда и высчитал, что в пятницу утром буду в Москве. В пятницу утром — раньше не получится.
Я вернулся в номер. Парень из областной уже кончал свой материал. Я сел за стол напротив него и тоже стал писать.
Я записал два своих абзаца и прибавил к ним семь или восемь. Мне хотелось, чтобы репортаж получился праздничным и веселым. Но праздничного настроения у меня не было, и не было надежды, что оно в ближайшее время появится. Поэтому я работал, как квалифицированный ремесленник, склеивал заранее придуманные фразы, эпизоды и изо всей своей умелости ладил недостающие куски.
Я знал, что материал будет, что называется, «на уровне» — не ниже, но и не выше. Но большего я из себя выжать не мог.
Миллион читателей узнает из него все, что нужно знать о будущем канале, и не заметит, что репортаж написан мертвой рукой. Три сотни профессионалов заметят. Но три сотни профессионалов как–нибудь это переживут…
В пятницу утром я вернулся в Москву.
На вокзале я взял такси и сразу поехал в редакцию, чтобы репортаж успел в номер. Я закинул рукопись в машбюро и тут же, со стоящего в коридоре телефона для посетителей, позвонил в больницу Сашке. Какая–то санитарочка сказала, что он будет через час.
Тогда я позвонил Рите на работу. Ничего толком я от нее не услышал, да, в общем–то, и не ждал. Но я хоть поговорил с ней по–человечески и чуть–чуть успокоил.
Мы договорились встретиться в больнице в шесть. Она по–прежнему сидела у Юрки только с шести до восьми, и это было мне не совсем понятно — неужели за целый месяц она так и не разобралась в своих правах и возможностях?
Пока репортаж печатался в машбюро, я пошел к Женьке узнать новости. Но до него не добрался, потому что в холле меня ожидал сюрприз: Танька Мухина, сидевшая в низком кресле, нахально закинув ногу на ногу. Она была в новом платье, но и в нем выглядела достаточно ободрано — сохраняла стиль.
Мы не виделись с ней давно, и уже одно это обязывало к взаимной вежливости.
Я спросил:
— Опять на практику?
Она презрительно фыркнула:
— Нужна мне ваша богадельня! Я теперь у Федотыча в штате работаю.
— А университет?
— Взяла академический.
Я сказал:
— Ну что ж, поздравляю — в люди вышла.
Работать у Федотыча считалось высшим классом, да так оно, в общем, и было — газету делать он умел…
Но Танька Мухина вдруг подалась ко мне и заговорила горячо и обиженно:
— Да ну что ты, Гошка! Разве это работа? За полтора месяца — ни одной собственной строки. Письма трудящихся! Где про канализацию — это все я. Три темы предлагала — ни фига подобного, Федотыч лично завернул.
— А почему?
Она досадливо махнула лапой:
— Заботится о моем будущем. Говорит, что я талантливая журналистка и первый же мой материал должен стать событием.
— Что ж, — сказал я, — в этом есть резон.
Она хмуро согласилась:
— Я знаю…
Мимо прошел Д. Петров, кивнул мне и со значением улыбнулся. Я кивнул в ответ и тоже улыбнулся, но без значения. Потом поднялся и сказал Таньке Мухиной:
— Ну, будь!
Она буркнула:
— Постой–ка… — Я остановился.
Она раздраженно проговорила:
— Слушай, Неспанов, какого черта ты не зовешь меня к себе?
Я дружелюбно спросил:
— А зачем ты мне нужна?
Она засмеялась, и опять я с трудом подавил все то, что возникало во мне, когда я слышал этот ее неожиданный смех.
Потом она сказала:
— Думаешь, ты мне нужен? Да плевать я на тебя хотела!
Она поморщилась, пошевелила тощими пальцами где–то возле горла и призналась:
— Понимаешь, что–то тут все–таки не так. Как–то не так кончилось. Уж не мог подождать недельку, пока я сама тебя брошу!
Я сказал:
— Ну, считай, что ты сама меня бросила.
Танька скривилась, как кошка, лизнувшая лимон:
— Да нет, не в этом дело. Это мне как раз плевать, кто кого. Просто как–то не так кончилось…
Она ухмыльнулась и сказала:
— Знаешь, как–то целых два дня я хотела за тебя замуж. Вот анекдот, а!
— Это все ерунда, — сказал я. — Муж должен быть инженер.
Она снова засмеялась:
— Ладно, черт с тобой… Но вообще–то имей в виду: я там в отделе писем работаю. Захочешь — позвони.
— Ладно, — сказал я, — позвоню.
К Женьке я уже не пошел. Взял репортаж с машинки, отдал в секретариат и снова позвонил Сашке. Его все еще не было, но сказали, что вот–вот должен прийти.
Больше я ждать не стал, поехал в больницу.
Сашку я перехватил как раз у входа в отделение, он шел с двумя врачами. Сашка увидел меня и немного отстал. Лицо у него было какое–то серое.
Он спросил, как я съездил, и я сказал, что ничего, нормально.
— Ясно, — кивнул Сашка.
Я молчал, ждал, когда он скажет про Юрку.
Он сказал:
— Я уж говорил его жене, ремиссия кончилась. На две недели приостановили процесс, а теперь дальше пошло.
Мы помолчали. Потом я выдавил:
— Все–таки две недели…
Это я сказал для него.
— Лучше, чем ничего…
Это он сказал для меня. Его позвал один из врачей, и он спросил:
— Ты уже уходишь?
Я ответил, что нет, только пришел, зайду после в ординаторскую.
Сашка кивнул, странно посмотрел на меня и вдруг с тоской и злостью выговорил:
— Черт!.. Вот так бы трахнулся головой об стенку…
Я понимающе покачал головой. Но чего–то очень важного я не понял. Ведь прежде Сашка никогда не чертыхался, и в голосе его никогда не было ни тоски, ни злости…
Я надел халат и пошел наверх, к Юрке. И пока здоровались, пока перебрасывались разными «Ну как?», незаметно всматривался в его лицо.
Но лицо было как лицо — разве что сумрачное и худое. А Юрка и раньше не был ни толстым, ни весельчаком…
Впрочем, я помнил ученую книгу в толстом переплете, а там было написано, что до третьей стадии внешний вид больного не меняется — болезнь Ковача действовала по–бандитски, неслышно…
Юрка спросил, как я съездил, и я рассказал ему, стараясь поподробней и посмешней. Потом рассказал историю, приключившуюся с Д. Петровым, — история действительно была забавная.
Вошла Ира, поздоровалась одной улыбкой и тихо села на стул у Юрки за спиной.
Юрка спросил, как вообще в редакции, — видно, о своих делах говорить ему не хотелось. Я снова посмотрел ему в лицо и снова ничего не заметил.
Знает?..
Может, и знает…
Без десяти шесть Ира вышла из палаты, а в шесть пришла Рита. Она принесла Юрке всякой еды и стала хлопотать, раскладывая ее в тумбочке.
— Да куда мне столько, — отмахнулся Юрка.
По Рита, то и дело апеллируя ко мне, принялась говорить, что, когда человек болен, необходимо усиленно питаться, потому что очень важно общее состояние организма.
Юрка замолчал и отвернулся.
Рита беспомощно посмотрела на меня. Лицо у нее было усталое и несчастное. Она была в ужасе от того, что отравляет Юрке его последние дни. Но и теперь она не могла отказаться от веры во все эти штуки — в докторское «может быть», в усиленное питание и в общее состояние организма.