Однако опасения мои оказались напрасны. Гантауров к этому времени уже кое-что узнал обо мне и настроен был вполне мирно:
– Борода, ты, говорят, институт окончил? Сколько же тебе лет?
Я прищурился на него из ямы, которую откапывал, и сказал:
– Двадцать три года, возраст Иисуса Христа.
На лице у Горы отразилось умственное напряжение:
– Ты что-то попутал, Борода! Иисусу Христу было тридцать три года!
– Но, двадцать три ему тоже когда-то было…
– Гы-гы! Ну, ты приколист!.. А мне сколько дашь?
Я хотел ответить, что количество годов ему прокурор отмеряет, да не хотелось портить наметившееся потепление в отношениях.
– Двадцать два? – спросил.
– Девятнадцать! – расправил плечи он.
– Выглядишь старше, – признал я. Гора расплылся в улыбке. Я украдкой глянул на Серегу. Тот разделил мою скрытую насмешку над пацаном, который гордится тем, что выглядит как мужчина. «Учебная часть – это детский сад для детей с большим прибором», – вспомнилась расхожая шутка.
С тех пор мы с Гантауровым как бы подружились. Теперь, когда Гора со товарищи вошел в класс, я вдруг вспомнил, что в ту ночь, когда я выходил за пределы части, именно Гора дежурил на КПП, и с ним еще какой-то худосочный горняк, забившийся в угол, точно больной воробей. Вероятно, когда в родном Донбассе его друганы выдавали на-гора по вагону угля, он – лишь маленькую тележку…
– Я табачком угощу! – резко поднялся я с места, удивив всех готовностью быть ошакаленным. – Пойдем, покурим, Эдик!
Гантауров как будто догадался, в чем мой интерес, и в курилке заговорил первым:
– Прокурорские пытали, как Шляхов в шинок ходил, – сказал он мне. – Но ты, Борода, не боись, тебя не сдали. Женька Атаманов сказал, все будем на Шляхова вешать, тому уже по барабану.
– Да, да… – согласился я, вздохнув.
– Только они, кажется, с наших ответов сделали вывод, что брешем со Стручком, – продолжил Гора. Я догадался, что Стручок это тот «воробей». Стало ясно, отчего следователь взялся не за нас с Кисой, а за кладовщика. Поговорив с дежурными по КПП, он сделал вывод, что те чего-то темнят. Стало быть, в шинок Шляхов и не ходил, быть может… Следуя такой логике, следак должен искать, кто же Шляхова у нас напоил, а сам при этом не попробовал? Что это за трезвенник? И где этот «тамада» взял метанол, если на складе учебки яд не числится? В посылке прислали? «Мама, пришли мне, пожалуйста, метилового спирта. Сержанта извести хочу. Плохой»?..
Шутки шутками, а на другой день следователь действительно стал выяснять, кто мог иметь зуб на сержанта Шляхова. Поискал бы лучше того, кто не мог? Тот же Киса из-за морзянки. Конечно, мелко это… Или Суслик, которого Шляхов тренировал выполнять подъем – отбой за сорок пять секунд после отбоя чуть ли не каждый вечер, а прыти у того все не прибавлялось. Шляхов же относился к тому, что у кого-то из его бойцов что-то не получается, как к личному оскорблению. И потихоньку распускал руки. У Суслика «фанера» – грудная клетка – уже вся синяя сделалась от его «прозвонов»… Когда разбирали – собирали «конструктор Калашникова» – любимую игрушку в «детском саду для детей с большим прибором», – Суслик под взглядом Шляхова боялся перепутать порядок установки деталей и от этого, конечно же, путал. Шляхов пока молчал, но видно было – готов взорваться. Бочков не выдержал, вырвал у Суслика из рук деталь, воскликнув: «Да не эту! Вот эту надо сначала!» – и посмотрел на Шляхова, ожидая одобрения. Одобрение он получил от меня:
– Смотри-ка, у сержанта заместитель подрастает, – сказал я Сереге. Бочков зыркнул на меня. Хуже то, что и Шляхов услышал.
– Это кто такой умный?
Повисла тишина. В традициях у сержантов было добиваться ответа.
– А ну, строиться!
Мы встали в шеренгу.
– Я спрашиваю, кто сказал?
– Я не хотел вас обидеть, товарищ сержант, – достаточно громко, спокойно проговорил я.
– Фамилия?
– Рядовой Смелков.
– Выйти из строя!
– Есть! – Я сделал два шага вперед, развернулся лицом к шеренге. Шляхов ел меня глазами.
– Придурок! Ты не хотел меня обидеть? Смотри, чтобы я тебя не обидел!
– Так точно!
– Что «так точно»?
– Я буду смотреть, чтобы вы меня не обидели, – пообещал я. За спиной у Шляхова послышалось хихиканье. Он схватил меня рукой за грудки:
– Ты чего, поприкалываться решил?!
Я взял его руку своей за запястье и предложил, не повышая голоса:
– Товарищ сержант, давайте не будем выходить за рамки уставных отношений?
Шляхов, кажется, готов был лопнуть от злости, но бить меня поостерегся. Вдруг стукану потом? Или, того хуже, дам сдачи – при всем взводе? Прошипел:
– Встать в строй! – сбросив мою руку.
С тех пор мы были враги, Шляхов искал повода затюкать меня по уставу, но выходило плохо: спортивная подготовка у меня была не самая плохая, на плацу я не путал команды: «правое плечо вперед, шагом марш» и «левое плечо вперед, шагом марш», и морзянку в отличие от Кисина слышал хорошо. Никому не докажешь теперь, – размышлял я, – что той ночью мы практически помирились, Шляхов даже выпить предложил. Слава богу, что я этого не сделал! Когда следователь станет выяснять, с кем Шляхов был в контрах, он неизбежно доберется до меня, – думалось. – А когда узнает, что это я ходил в шинок, не зародится ли у него подозрение, что я же и отравил сержанта? И ведь отравил его таки действительно я, принесенной собственноручно бодягой! Так, может, я и заказал ее Почтальонкам специально для Шляхова? А после их убрал? Ха-ха-ха!
Правда, казалось, следователь пока не знает про отравленных Почтальонок. Это понятно, ведь там работают гражданские менты, а у нас – военная прокуратура. Когда они еще обменяются информацией между собой? Я пока знал больше, чем компетентные органы, – парадокс! Только делиться знанием почему-то не было желания, – поймал себя на мысли. И Рома куда-то пропал! Хоть бы с ним посоветоваться!..
Отсидев следующим утром в классе первое занятие, вышли, как обычно, подымить в курилке. Серега обратил внимание на странную суету перед штабом. Проверка, что ли, какая нагрянула?
– За наши турники я теперь спокоен, – сказал ему. Мимо казармы прошествовал сам командир части полковник Картузов со свитой. По правую руку от него шел замполит, по левую – наш старлей Волосов.
– Смир-р-рно!!! – заорал Рубликов, но чины, явно чем-то взволнованные, почти не обратили внимания на нас, вытянувшихся в струнку.
– Вольно, – автоматически ответил начальник учебки, едва взглянув на сержанта.
– Вольно! – повторил команду Рубликов.
На некотором отдалении за свитой семенил фельдшер Климов, и Рубликов окликнул его. Климов притормозил, они с Рубликовым обменялись фразами, после чего фельдшер пошел за всеми к штабу, а Рубликов вернулся к нам с изменившимся, как у той графини, что бежала к пруду, лицом.
– Ни хрена себе! – изрек он. – Капитан медик покончил с собой. Застрелился!
– Что-о? – показалось, будто меня ударило током. Разряд пошел от груди по всему телу. – Как?!!
Весь день мы занимались в классе, наверстывая упущенное, – первые недели в учебке в основном работали. Рубликов пищал свои точки-тире, а мы пели: «Э‑ле-роо-ни-ки… Баа-ки-те-кут…» Какие у них баки текут, и что за «элероники» – мы вроде бы в учебке связи, а не в летной школе? Видимо, считалось, чем нелепее напев, тем лучше запоминается.
Казалось, что голова моя пуста и набита ватой. Никаких мыслей не было. Никто не мог понять, что же случилось где-то там, за пределами части, с военным врачом капитаном Горящевым? Подробности о его гибели просачивались помаленьку в течение дня. Нашли Рому за железнодорожной насыпью. Застрелился он из самодельного мелкокалиберного револьвера. В его квартире обнаружили дневник, где он писал о своей возвышенной любви к некой медсестре из гарнизонного госпиталя.
В душе нарастала… обида на Рому. Как же он мог застрелиться, не посоветовавшись со мной? А еще друг называется!