Таким-то образом ему иногда перепадало. Мотовилины маялись с носилками — ломаны да гнилы. «Чего маетесь! — сказал Федя. — Давайте сделаю. Есть доски-то?» И сделал крепкие, удобные — Шура Мотовилина ему за это немного картошки — посадил еще два боровка.
— Рано садишь, — остерегали его. — Гляди, мороз грянет.
Мороз не грянул, но по ночам было холодновато, и Федя боялся за свою картошку. А еще он боялся, что резаная-то не взойдет. Но взошла, правда, не скоро. Сначала росточки показались кое-где, потом их стало больше. Тут как раз выпали погожие дни — и зазеленела картошка.
Пока тревожился за нее, крестна попросила вспахать ей огород. Ну, он у нее удобный — не то, что свой. На бачуринскомто посредине колодец да и кусты там и тут, его надо копать заступом. А у крестны Федя вечерком живо вспахал — она ему за работу две криночки молока от Хвалёнки принесла, то есть сначала одну, а на другой день вторую.
И вот когда пахал аверинский-то огород, выскочил вдруг со двора теленочек, черный, в белых чулочках на передних ногах, с белым пятном на лбу — точь-в-точь, как Хвалёнка в этом возрасте. Федя Серуху остановил, заулыбался, залюбовался.
И долго потом не выходило из головы, так и виделось: бежит черный теленочек, поматывая головой, остановился, уставя глупые глаза… вот вбегает он в бачуринский двор и — к яслям со свежей травой. Что если бы так-то, а?
Но пока что никого не было в хозяйстве у Феди, кроме кошки Мырзи с котятами.
Где бы ни работал — на Клюкшине ли, на Сиротининском ли Отрубе — обязательно прихватывал колышков: парни сядут перекурить, а он в лес с топором. Вечером загораживал этими колышками прорехи в изгороди. Обветшала она, одними колышками не поправишь — столбы нужны! Но за столбами надо в лес ехать, а кто разрешит там дерево спилить? Значит, украсть. Нешуточное дело — украсть; поймают — такой штраф дадут, что ничему не возрадуешься.
Он вставал утром пораньше, когда товарищи его еще спали, вставал, говоря себе: «Мне в постели нежиться нельзя… Я один, у меня хозяйство».
Все озабоченней поглядывал на крышу: прогнила и просела местами солома, как дождик — так с потолка течет. Этак погноишь и всю избу. Значит, вот когда будут молотить рожь у риги, надо просить у Дарьи Гуровой соломы. Даст ли?
Из Барской усадьбы привез два куста одичавшей черной смородины; у Костяхи Крайнего выпросил кустик вишни — посадил и то, и другое, порадовался. С закраины поля прикатил к дому облюбованный давно уж камень-валун, на нем топор точить хорошо, старые гвозди прямить да и мало ли что — опять доволен был. На своей усадьбе вешней водой нанесло мусору — расчистил ее, чтоб молодая травка хорошо росла — и от этого хорошо на сердце.
Забот не убывало день ото дня, а словно бы прибавлялось, но постоянно кое-что и радовало, как результат стараний: на грядке уже всходила морковка, пустил перья лучок, соседи завидовали на его изгородь…
«У меня все путем», — говорил себе довольный хозяин и зорко осматривал свое владение: где и к чему нужно срочно приложить руки, чтоб поправить, улучшить, привести в порядок — со всеми этими мелкими заботами управлялся он в краткие перерывы между пахотой.
Ночью даже сны не успевали присниться. Только на краткое мгновение, когда ложился в постель, приходило, как видение: все отваливается, отваливается от плуга земля. Даже саднившие мозоли не отпугивали этот тяжелый сон: на обеих руках — пузыри кровяные, а на правой один налезал на другой, и оба кровоточили… Вечером, когда кончал работу, саднящая боль на ладонях усиливалась. Но все равно засыпал: непрерывно, неостановимо было движение земляного пласта перед глазами, отчего Федя тотчас закатывался, будто в пропасть, в сон, а длился он так кратко!.. Успел, вроде бы, только вздохнуть поглубже, и уже петушиный крик по деревне, и кто-то подсказывает: вставай, это уже третьи петухи. Пора вставать да и запрягать Серуху в плуг…
То была первая весна, когда только они четверо — Федя, Мишка, Костяха и Вовка — единственно они были пахари в колхозе имени Первое Мая, а больше-то кто? Иван безрукий да Иван безногий…
Степан Гаранин пахал только в первые дни, а потом разболелся. Но, маленько оклемавшись, опять запряг прихрамывающую Чебутыку в плуг. Во время перекура спросил Федю:
— Ну что, валяло, не съездить ли нам опять на Перовский, а? Шерстеночка-то у тебя есть…
Федя мысленно прикинул: это значит, снова на шерстобойку, потом в стируху… И тело, и душа противились такой работе. Но… на Перовском рынке в ларьке видел: продавались суконные штаны, темно-синие, неизносимые. На гулянье ведь выйти не в чем; то есть, конечно, кепка и рубаха новые, и валенки новые, а штаны — в заплатах… Значит, надо, надо на Перовский ехать. Так-то оно так, да по ночам, ведь, придется валять! Сил нет.
— Сейчас не собраться, — подумав, ответил Федя Степану. — Может, в конце лета.
— Или в Орехово-Зуево? — сказал Степан сам себе. — Если сам не смогу — жену пошлю. Вот собачья жизнь, а!?
38.
После посевной, когда стало немного полегче, посвободнее, Костяха Крайний купил вдруг в Калязине велосипед. Ну, Сентюрины жили покрепче прочих; поговаривали, им от бабки что-то досталось, вот Костяхина мать и раскошелилась. Этот велосипед, сиявший никелировкой и свежей краской, совершенно свел с ума не только самого Костяху, но и Мишку с Вовкой; а Федя полез в постельник, набитый соломой, выкопал завернутый тугой сверточек, пересчитал деньги: не может ли он тоже купить эту сиятельно красивую вещь? Выходило, что может. Денег как раз хватало, только уж после такой покупки не останется нисколько, разве что несколько мятых рублей.
Костяха учился ездить на велосипеде аккурат перед бачуринским домом — тут луговинка ровная. И видеть это Феде было просто невыносимо — велосипед сверкал на солнце спицами, празднично позванивал в звоночек, сочно поскрипывало седло; Костяха ростился, крутил головой: смотрит ли кто, как он катается? Он снисходительно давал поучиться и друзьям, но это ж надо было просить у него! Тут Костяхина воля — дать или не давать; он сразу стал выше их, и все вдруг оказались ему должны.
От мук зависти Федю излечило вот что: чуть дальше, за луговиной, возле аверинского огорода гуляла привязанная на веревочке дочка Хвалёнки; ее так и звали — Дочка. Она смотрела и на велосипед, и на его владельца с глупым недоумением, и это было очень смешно. То есть Федя увидел вдруг, как смешон Костяха, выделывающий круги по луговине, если смотреть на него глазами Дочки. Ну, что такое велосипед? Он молока не дает, на нем ни навоз со двора не вывезешь, ни воды из колодца не достанет, не пашет он и не сеет, а если сломается, то сразу же не будет стоить ничего. Скотина сломает ногу — ее на мясо; а если отвалится колесо у велосипеда, тогда что? А ничего, просто железяки, вот и все. Так какой прок от него в хозяйстве? Разве что пофорсить… Баловство это, напрасно так ростился Костяха.
Совсем другое дело — Дочка. Вот она подрастет и станет коровой. Если бы ее купить, а не эту игрушку — велосипед?.. И так ясно представилось Феде: вот стоит она у него во дворе, уже взрослая корова… вот он выходит к ней с подойником…
Интересно, сколько за нее запросит крестна? Неужели не хватит денег? Что бы такое продать, чтоб выручить их? У него есть шерсть, восемь килов. Что еще? Сено с усадьбы, которое накосится нынешним летом… Нет, сено продавать нельзя — чем тогда кормить Дочку?
Он отправился к Авериным «поторговаться»: за спрос, ведь, денег не берут.
— Нет, Федюшка, — сказала крестна, вздохнув. — У Вальки свадьба на носу, я ей обещала Дочку.
Федя пригорюнился: все так хорошо выстраивалось — он вырастит из теленка настоящую корову! Это была бы его собственная корова, одному ему принадлежащая. И вот поди ж ты…
— А ты вот что, парень, — посоветовала крестна, подумав, раз у тебя денежки-то завелись, купи пол-коровы, а? Я тебе продам. Мне одной-то не под силу держать Хвалёнку — сена со своей усадьбы не хватает, а покупать накладно. Да и какая у меня семья будет!