Сбросила с себя Василиса бабью шашмуру, кою носила на голове после замужества, волосы распустила, девичью косу заплела, подбоченилась, как бывало, и дала себе волю.
Я пойду погуляю,
Белую березу заломаю,
Высеку два пруточка,
Сделаю два гудочка,
Третью — веселу балалайку.
Стану в балалаечку играти,
Хмурого мужа будити:
«Встань-ко, хмур-муж,
Пробудися!
На тебе лоханку — умойся!
На горшевик — утрися!
На тебе ковригу — подавися!»
Покуда пела, даже не успела приметить, что пичужка взлетела, покружилась над ней, потом опустилась в подлеске, а мало времени погодя вышла оттуда старушонка со своим узелком.
— Живи! Живи! — молвила она, но Василисе не показалась.
Уж к вечеру выросла ивушка — вершинку рукой не достать. На второй день в толщину раздалась, широко ветви раскинула.
В ложбине, подле ивы, построила Василиса себе плетенуху, изнутри и снаружи ее глиной обмазала, дерновой крышей накрыла. Ивушка в окошко ветками шебаршит, светлый ручей беспрестанно журчит, с поляны дух сладкий наносит.
К зиме заколотила Василиса мужнин двор и переселилась туда. С прежними подругами снова дружбу наладила. Те, тоже замужние, но дорогу к ней проторили. Находили заделье, чтобы мужья не ругались. Одна захочет вроде бы для вышивки рисунок списать, другой вроде надо чего-нибудь из холста скроить, а на поверку выходило — надо было с Василисой чаю из ее самовара попить, сообща песню спеть, потому как без песни голимая скукота. Потом надумали бабы супрядки проводить. Соберутся в плетенухе у Василисы с прялками, по лавкам рассядутся, пряжу прядут и песни играют, не то в пляску ударятся. Мужья даже довольны бывали: не отставали бабы от дела, но и кукситься перестали, удобрялись.
На другой год, когда ивушка уж совсем повзрослела, начал подле нее молодяжник устраивать игрища. Как свечереет, со всей деревни собирались парни и девки. Допоздна, бывало, тут не умолкала гармонь.
На месте Василисы любая нелюдимка принялась бы гнать их, дескать, шибко шумите тут да топчете ногами траву, ну-ко, ступайте прочь. А Василиса наловчилась гармонисту подыгрывать: возьмет в руки железный таз вверх дном и как почнет по нему ладонями дробь выбивать!
Не зря, поди, сказано: чем веселее, тем добрее, чем добрее, тем счастье полнее!
В то лето в деревне беда приключилась. Осиротело большое семейство Падериных. Сам-то хозяин, Ферапонт, худо-бедно добывал пропитанье: то плотничал, то рыбу на ближних озерах ловил. Да и Фетинья чем-ничем ему помогала: половики ткала, шалюшки шерстяные вязала. Было у них семеро ртов: Спирька да Кирька, Андрюшка, Катюшка, Степка и Гришка и на придачу к ним Мишка. Старшому-то, Спирьке, стукнуло только десять годов, а Мишка еще на коленочках ползал.
По утрам часто туманило. Сплоховал Ферапонт, когда в озере сети снимал, перевернулся с лодки и утонул. Вскоре Фетинья на ходу задохнулась.
Остались дети, как птенцы в разоренном гнезде. Близкой родни не нашлось. Взялся Спирька сам верховодить. Чем попадя кормил младших брательников и сестренку. Один объелся, другой не наелся. Не умыты, не причесаны. Когда припасы поели, Спирька и Кирька наладились в чужих огородах варначить, Андрюшка, Катюшка и Степка по миру пошли подаяние просить. Разутые, неодетые. Началась осенняя непогодь, мокреть и стылость на улице. Испростыли все. В избе печь не топлена. По ночам и осветиться-то нечем.
А Василиса, как узнала, в ту же пору к ним бегом прибежала. Вывела их из холодной избы и к себе домой повела. Они так и прильнули к ней: пятеро за подол уцепились, Гришка на загорбок взобрался, а Мишка к груди припал. И все в один голос: «Мамка наша! Мамка наша!» Она, глядя на них, мало ума не лишилась: то ли плакать от жалости, то ли порадоваться, что экую семью завела.
У себя в плетенухе рассадила их по лавкам, прежде накормила-напоила, потом в баню сводила, переодела в чистое и спать уложила.
Вечером сходила в пригон, подоила корову и решила с устатку хоть часок посумерничать у окошка. Появилась ведь забота немалая: немудрено ребятенок-то обиходить и досыта кормить, а то мудрено, чтобы не случились из них шатуны-болтуны-лежебоки.
На дворе погода буранила, но вскоре прояснило, по всему темному небу звезды зажглись, а на ивушке под окном, от комля до вершины, появились крохотные огоньки-попрыгунчики. Осыпали ее всю, скакали с ветки на ветку, в догонялки играли, не то вниз падали на сугроб, и уж не знатко было — снег ли горит, ивушка ли, стоя на месте, кружится?
Не одета, не обута выбежала Василиса на улицу, но на ивушке все огоньки враз погасли. На ветках снежный куржак да стылая изморозь, и сугроб накрыт густой темнотой.
— Наверно, вздремнула я у окошка-то, — молвила сама про себя Василиса и хотела уж обратно в избу уйти, как вдруг упали подле нее семь шишек кедровых.
Огляделась она вокруг — поблизости никого не видать. Только жулан[1] вспорхнул с прясла, сделал над ней круг и скрылся из виду.
Потом вроде бы знакомый голос издали донесло:
— Стоит гора, под горой вода... Живи! Живи! Живой клад береги...
— Баушка, баушка! — позвала Василиса. — Зайди, погости!
Не дозвалась. И вдогонку не кинулась. Сама на морозе продрогла.
Подобрала кедровые шишки в подол и в избе на столе разложила: каждому ребенку по шишке. А что к чему, опять непонятно: то ли это гостинцы, то ли снова загадка?
В каждой шишке были орешки кедровые, а видом не одинаковые. Так ведь и одинаковых людей нет, всяк сам по себе.
Утром подвела всех семерых ребятишек к столу:
— Берите, кому какая шишка поглянется...
Те сроду кедровых шишек не видывали, орешков не пробовали и гостинцам обрадовались. Принялись скорлупу шелушить, орешки в охотку щелкать, досыта наелись, но орешки в шишках не убывали, а прибывали: взамен одного появлялось два.
На первых порах трудненько пришлось Василисе. Спирька и Кирька меж собой часто миру не знали дрались и артачились, Андрюшка и Катюшка с непривычки немало посуды побили, Степка и Гришка повадились из крынок сметану выманивать. А иной день вся орда примется по лавкам скакать, на полу кувыркаться, визжать, стукотить, аж бывало изба трясется. Соседка Маланья принялась выговаривать:
— И чего ты экую тягость взяла на себя?
— Никакая радость не в тягость, — отвечала ей Василиса. — Пусть шумят и галдят, лишь бы не злыднями выросли. Я ведь и сама не молчунья. Не близко-не далеко, не низко-не высоко были два клада: один в земле зарыт, другой наруже стоял. Этот, что наруже, и поглянулся мне: живой он, молод и зелен, хлопотно с ним, зато неунывно...
Не мастерица была Маланья этакие загадки отгадывать.
— А вот заявится твой Неулыба домой, так по голове не погладит!
— Нет уж, к прежнему он меня не вернет...
Не один год и не два, а много больше двух десятков годов растила она свое семейство. Забот и хлопот за то время на большой воз не уторкать. Приучила сирот дружно и складно жить, не дичиться, не прятаться от людей, нужды не бояться и, коль надо сделать добро, — не скупиться. Все дни проводила вместе с ними то в поле, то в огороде. Без дела никто не сидел. А по вечерам выходила с ними на улицу, подле ивушки попеть, поплясать. И не стыдно было потом их в люди отправить. Спирька и Кирька вместо плетенухи поставили ей новый дом, Андрюшка и Степка кровельному мастерству научились. Катька стала швеей. Гришка и Мишка занялись хлебопашеством. Вот идет пахарь в вешнюю пору по борозде: земля парит, солнышко ласково греет, в вышине жаворонок поет, и пахарь тоже поет. Хорошо-то как!
Подошло время — Василиса стариться начала. Парни поженились и отделились, Катька замуж вышла. А вскоре, нежданно-негаданно, незвано-непрошено вдруг Неулыба в деревню вернулся.