Она так целовала отца, что скряге стало как-то стыдно, совесть немного щекотала его.
– Много ли нужно времени, чтобы скопить миллион? – спросила она.
– Ну, – сказал бочар, – ты ведь знаешь, что такое луидор? Нужно пятьдесят тысяч таких луидоров, чтобы набрать миллион.
– Маменька, будем мы справлять поминки? – спросила Евгения г-жу Гранде.
– Я уже думала об этом, – отвечала она.
– Ну, так и есть, тратить деньги! Да что же вы думаете? Что у нас сотни, тысячи, сотни тысяч франков, что ли?
В эту минуту страшный, пронзительный вопль Шарля раздался по всему дому. Мать и дочь затрепетали от ужаса.
– Посмотри там, Нанета, – сказал Гранде, – взгляни, что он там, зарезался, застрелился, что ли? Ну, слушайте вы тут, – продолжал он, оборотясь к жене и дочери, оцепеневшим от слов его, – не проказничать и сидеть смирно, а я пойду пошатаюсь около наших голландцев. Они едут сегодня; потом зайду к Крюшо; нужно и с Крюшо поболтать.
Он отправился, мать и дочь вздохнули свободнее. Никогда еще Евгения не притворялась, не вынуждала себя перед отцом. Теперь же она принуждена была скрывать свои чувства, говорить о другом и первый раз в жизни удалиться понемногу от правды.
– За сколько луидоров продается бочка вина, матушка?
– Отец твой продает свое вино по сто пятьдесят, по двести, иногда и по триста франков, как я слышала.
– Так если батюшка собирает в год по тысяч с четыреста бочек вина…
– Не знаю, друг мой, сколько у него доходу; твои отец никогда ничего не говорит о делах со мной.
– Батюшка, кажется, очень богат.
– Может быть. Но господин Крюшо говорил мне, что назад тому два года отец твой купил Фру а фонд, и, может быть, теперь у него нет денег.
Евгения, не понимая более ничего, перестала расспрашивать.
– Какое! И не взглянул на меня, мой голубчик, – сказала, возвратившись, Нанета. – Лежит себе на кроватке, плачет-заливается, прости господи, словно Магдалина.
– Пойдем к нему, мамаша; мы успеем сойти, когда войдет батюшка.
Г-жа Гранде не могла противиться нежной, трогательной просьбе своей Евгении. Дочь ее в эту минуту была хороша, прекрасна – она была женщина.
Обе они вошли к Шарлю потихоньку, но сердца у обеих бились сильно. Дверь была отворена, несчастный ничего не слыхал, он только обливался слезами.
– Как он любит своего отца! – сказала Евгения шепотом.
Нельзя было ошибиться, не узнать, не прочитать всего в сердце Евгении. Г-жа Гранде взглянула на нее взглядом, в котором отражалась вся материнская нежность ее, потом сказала ей на ухо:
– Берегись, дитя мое! Ты его уже любишь, друг мой!
– Его любить! – сказала Евгения. – Ах, если бы ты знала, что говорил утром батюшка!
Шарль повернул голову и увидел свою кузину и тетку.
– Я потерял отца! Я лишился его, моего бедного, несчастного отца! О, если бы он открылся мне, вверился сыну, своему сыну, то этого не было бы; мы бы вдвоем работали, мы бы исправили несчастие наше! О боже мой, боже мой! Бедный батюшка! Я так был уверен, что расстаюсь с ним ненадолго, что, кажется… простился с ним холодно!.. – И рыдания заглушили слова его.
– Мы будем молиться за него, – сказала г-жа Гранде. – Покоритесь воле Всемогущего.
– Ваша потеря невозвратима; так подумайте о вас самих, о своей чести… Будьте мужественны, братец, – прибавила Евгения.
Ум, проницательность, такт женщины научили Евгению говорить. Она хотела обмануть горесть и отчаяние Шарля, дав им другую пищу.
Шарль быстро привстал на своей кровати.
– Честь моя! – закричал несчастный. – А, да, это правда, правда!.. Дядюшка говорил мне, что он обанкротился.
Из груди Шарля вырвался пронзительный крик; он закрыл лицо руками.
– Оставьте меня, оставьте меня, кузина! Боже, боже, прости ему! Прости самоубийце: он уже и так страдал довольно!..
Это чистое излияние сердца, эта неподдельная грусть, это страшное отчаяние не могли не найти себе отголоска в добрых и простых сердцах Евгении и ее матери; они поняли, что он желал быть один, что нужно оставить его.
Возвратясь в залу, они сели молча на места свои и работали с час, не прерывая молчания. Беглый взгляд Евгении – взгляд девушки, схватывающий все в мгновение ока, – успел заметить в комнате Шарля все роскошное хозяйство бывшего денди, все мелочи его туалета, ножики, бритвы, и все это отделанное, оправленное в золото. Этот проблеск роскоши, эти следы недавнего веселого времени делали Шарля еще интереснее в воображении ее; может быть, здесь действовало обыкновенное влияние противоположностей. Никогда еще для обеих обитательниц этого тихого, грустного жилища не было зрелища более ужасного, более драматического, более поразительного среди их безмятежного одиночества.
– Маменька, мы будем носить траур по дяденьке?
– Отец твой решит это, – отвечала г-жа Гранде. И опять молчание. Евгения работала, не обращая внимания на работу, как-то машинально. Наблюдатель угадал бы глубокую заботу в ее сердце: первым желанием этой прекрасной девушки было разделить траур своего кузена.
Около четырех часов раздался сильный удар молотка в двери. Сердце забилось у г-жи Гранде.
– Что это с твоим отцом? – сказала она.
Весело вошел бочар. Он снял перчатки, бросил их, потом потер руки, так что едва-едва не содрал с них всей кожи, если бы верхний покров ее не казался дубленым, как юфть, хотя и не пахнущим лиственницей и ладаном; потом он начал ходить, взад и вперед, посматривая на часы… Наконец секрет таки вырвался у него.
– Жена, – сказал он, не заикаясь, – я надул их всех! Вино наше продано! Голландцы и бельгийцы уезжали сегодня утром; я пошел гулять около их трактира как ни в чем не бывало. Тот, что ты знаешь, подошел ко мне. Все виноградчики прижались, спрятали вино, не продают, хотят подождать. Мне и дела нет, я не мешаю. Мой бельгиец был в отчаянии; я все вижу! Мы торгуемся, сходимся: по сто экю за бочонок, половину на чистые. Заплатили золотом, а на остальные написали векселя; вот тебе шесть луидоров, жена! Через три месяца цены понизятся.
Последнее было произнесено тихо, но с такой глубокой, злой иронией, что если бы сомюрцы, собравшиеся в это время на площади и толковавшие о сделке старика Гранде, услышали слова его, то задрожали бы от ужаса. Панический страх понизил бы цены на пятьдесят процентов.
– У вас тысяча бочек вина этот год, батюшка?
– Да, дочечка! (Словцо, означавшее высший порыв восторга старика Гранде.)
– Стало быть, триста тысяч франков? – продолжала Евгения.
– Так точно, мадемуазель Гранде.
– Так, стало быть, вы можете теперь помочь Шарлю, батюшка?
Удивление, гнев, столбняк Валтасара при виде знаменитого «Mani, Tekel, Pharés» были ничто в сравнении с тяжелым холодным гневом Гранде, который, позабывши о племяннике, вдруг встретил его в сердце, в голове, в расчетах своей дочери.
– Да это безбожно! Да здесь разбой! С тех пор как эта обезьяна у меня в доме, все пошло вверх дном! Покупается сахар, задаются пиры и обеды! Не хочу этого! Не хочу этого! Я знаю, как мне нужно вести себя на старости; ни от кого не приму советов! В мои дела не соваться! Я знаю, что сделать для моего племянника, знаю без вас!.. А ты, Евгения, изволь молчать, иначе отошлю с Нанетой в Нойе посмотреть, все ли там исправно, и завтра же, завтра же отошлю! А где он? Где наш красавчик? Где Шарль? Что, он выходил оттуда?
– Нет еще, друг мой, – отвечала полумертвая г-жа Гранде.
– Да что же он там делает?
– Он плачет о своем отце, – отвечала Евгения.
Гранде затих. Он ведь был и сам немножко отцом.
Пройдя раза два по комнате, он побежал наверх и заперся в своем кабинете. Там он начал раздумывать, куда бы ему пристроить свои денежки. Две тысячи десятин лесу дали ему восемьсот тысяч франков. Прибавив к этой сумме деньги за срезанные тополя, доходы за прошлый и настоящий год, он мог выложить чистыми два миллиона четыреста тысяч франков, кроме тринадцати тысяч экю, только что им вырученных. Очень, очень соблазняли его проценты двадцать на сто, о которых говорили они вчера с Крюшо. Гранде набросал план своей спекуляции на полях газеты, в которой было напечатано о самоубийстве его брата. Стоны племянника долетали между тем до него. Но он лишь слышал, а не слушал.