Стачка застала городской комитет РСДРП врасплох, но пытались взять руководство в свои руки, превратить ее во всеобщую. Однако возглавить стихийное движение, одолеть влияние Гапона и его приспешников не удавалось. Комитет был в крайне плачевном состоянии, среди членов его не оставалось ни одного рабочего, в декабре провалилась вся техника. Отношение к большевикам в заводах было враждебное: агитаторов, случалось, избивали, уничтожали листовки, пятьсот рублей, что передали стачечникам, приняли как бы из милости. Однако агитацию пытались проводить и, применяясь к обстановке, решили не высказываться против затеи Гапона вести пролетариат к Зимнему.
Шелгунов жил у Полетаева. Семью Николай отправил подальше от греха в деревню, сам поддерживал с комитетом непрерывную связь. Четвертого или пятого узнали: Гапон выработал текст петиции, шествие, кажется, предстоит грандиозное. «Ты у нас, Вася, при попе этом вроде полномочного представителя, поезжай, проясни обстоятельства».
Друга своего Василий застал изменившимся до неузнаваемости. Исхудал, лицо из бледного сделалось белым, под глазами черно, а глаза блестели волчиным, фосфорическим огнем. Переменил рясу на цивильное платье, — должно быть, ряса мешала в бесконечных поездках, в метаниях по комнатам, как метался он сейчас. Увидев Шелгунова, заулыбался торжествующе, но тотчас деловито известил, что петиция готова, однако решения о шествии еще не приняли, покуда не получат полных и безусловных гарантий от правительства относительно полной безопасности… Постепенно комната заполнялась, пришло человек тридцать. Заслушивали представителей отделов «Собрания». Настроение всюду одно: к Зимнему — идти! Гапон, в истерической взвинченности скорый на решения, тотчас забыл сказанное перед тем Василию, подхватил: «Конечно, пойдем!» — «Товарищи, — вступил Шелгунов, — если уж подавать петицию, то не с мелкими экономическими требованиями, неразумно это, выступать — так не писком, в полный голос, политические задачи выставлять!» — «В таком случае наше общество могут немедленно прикрыть», — возразил Гапон. «А ваше „Собрание“ и так не существует фактически», — бухнул Василий сгоряча, мигом понял, что сморозил чушь. Гапон ухватился за обмолвку: «Как не существует, а тут — привидения, что ли? Это ваш комитет, по сути, распался, прячется от рабочих, а мы открыто действуем, и пролетариат пойдет за нами; лишь кликни!» Да, пойдут, понимал Василий, испытывая бессилие и чувство безысходности.
Текст петиции, красиво переписанный на машине, Гапон дал охотно, читали с Николаем: «Мы… пришли к Тебе, Государь, искать правды и защиты… Нет больше сил, Государь. Настал предел терпению. Для нас пришел тот страшный момент, когда лучше смерть, чем продолжение невыносимых мук… Взгляни без гнева, внимательно на наши просьбы — они направлены не ко злу…»
«Направлены не ко злу, — повторил Шелгунов, — слышь, что получается: не козлу… Обидится, поди царь, ежели станут вслух зачитывать — с козлом, вишь, сравнивают». И неловко пошутил насчет преимуществ слепоты, мол, ухом ловишь то, что глазом не видно… «Это не петиция, — сказал Шелгунов, — а челобитная, такую только стоя на коленках подавать, лбом в землю упершись». — «Так, похоже, и будет, — согласился Полетаев, — а что поделаешь?» — «А поделать вот что, — говорил Василий, — нам Гапона теперь не остановить, надо идти на его собрания, из кожи вылезать, чтобы в петиции были и наши требования».
…Какой-то оратор — всюду они у Гапона были по виду рабочими, а может, переодетыми под рабочих — оглашал петицию, сочинитель ее сидел тут же, он всюду поспевал и, дочитав, стал пояснять: «Государь выйдет на Дворцовую для того, чтобы принять в руки нашу резолюцию, — так почему-то упорно ее называл оратор. — Придется, может, его подождать, у государя делов много. Надобно вести себя тихо, не шуметь, не беспокоить публику. Вот социал-демократы выбрасывали красные флаги, лезли на рожон, потому и полиция их прижимала, а нас не тронут, и государь на месте подпишет высочайший манифест…» — «А если не подпишет?» — крикнули сзади. «Тогда, — не задумавшись, отвечал оратор, — отец Георгий укажет, что нам делать». Гапон кивнул. «Так ведь государь — в Царском!» — выпалил кто-то. «Ничего, приедет к нам, — успокоил оратор, — надо только смирно, не безобразничать».
Шелгунов попросил дозволения, вышел на кафедру, отовсюду заорали: «Шпик, фараон, ишь черные очкп папялил, чтобы рожу не видать, и борода, поди, подклеенная!» Чем успокоить? Василий крепко дернул себя за бороду — раз, другой, третий. Засмеялись. Тогда снял очки, в ближнем ряду ахнули, разглядев незрячее левое око. «Да он слепой, братцы!» «Дак это ж наш, обуховский, Васька Шелгунов!» Хорошо, что узнали, надо было сразу объявиться… Василий заговорил о том, что мало просить лишь сокращения рабочего дня, установления минимального размера заработной платы, охраны труда, отмены косвенных налогов и выкупных платежей, свободы забастовок. Это — мелкие требования, даже коли царь их примет, жизнь нашу в корне тем не переменит. Надо, товарищи, настаивать на собрании учредительном, добиваться свободы слова, печати, неприкосновенности личности, освобождения политических заключенных… «А нам царь-батюшка это и сам даст!» — крикнули ему, издевку над собой Шелгунов понял. «Не даст нам этого царь, — сказал Василий, — свободу надо завоевать, а царя надо скидывать, да, скидывать!»
Что поднялось! Орали, свистали, топали, несколько человек вскочили, сейчас будут бить… «Батюшку-царя не трожь, мало вашего брата перевешали, да мы за государя на смерть пойдем, а тебе и бороду мало оторвать… Ему не бороду, ему другое оторвать надо!» Быстро поднялся Гапон, загородил Василия, поднял руку, разом смолкли. Ничего не попишешь, Вася, вождь он сейчас, в его руках власть над людьми…
«Смеют ли полиция и солдаты не допустить нас к государю?» — вопросил Гапон. «Не смеют!» — гаркнули в ответ. «Товарищи, нам лучше умереть, чем жить, как живем сейчас!» — «Умрем, батюшка!» — «Все ли клянетесь умереть?» — «Клянемся!» — «А как быть с теми, кто сегодня поклялся, а завтра струсит?» — «Проклятье им, позор!»
«Товарищи, — говорил Гадон уже спокойней, без ораторства, отечески наставляя. — Идти долго, братья, потеплей оденьтесь, еды возьмите, а водки не пить в тот день, стыдно в такой великий день».
Расходились возбужденные, радостные. На улице ждала толпа: сейчас в зал войдут они, повторится все заново. Это Василий уже видывал. Гапон утирал обильный пот, сказал устало: «Я еду в другое место, а вам, Василий Андреевич, советовал бы уйти или по крайней мере не выступать, не вышло бы худа в мое отсутствие, настроение отнюдь не в вашу пользу». — «Да, ваша взяла, отец Гапон, можете ликовать». — «Я не о себе пекусь, — отвечал тот с усталой горделивостью, — озабочен благом народным, но, в отличие от вас, буду сего добиваться без пролития крови». — «Но ведь полиция и войска-то вам неподвластны». — «Не посмеют, — сказал Гапон убежденно, — христолюбивое воинство». — «Вашими бы устами да мед пить», — сказал Шолгунов, испытывая тягостное бессилье.
И он отправился на Шлиссольбургский тракт, в те места, где жил перед первым арестом.
7
Люди догоняли, перегоняли друг друга, перекидывались громкими словами, женщины с плетеными корзинками спешили к заводским лавкам. Шелгунов видел, что продуктов берут больше обыкновенного, запасаются, пока лавочники не закрыли кредит, значит, бастовать наладились долго. Из обрывочных разговоров Василий понял, что у Паля и Торнтона еще колеблются и — смех и грех! — просят обуховскнх, чтобы пришли представители оттуда, прогнали их с работы, подтолкнули на стачку, сама не решаются сделать первый шаг… Пойти, что ли, к Торнтону? Нет, нельзя, сцапают, не ко времени это…
Вернулся к Полетаеву, рассказал все. Николай в свою очередь сообщил: по сведениям комитета к исходу вчерашнего, пятого января, бастовало свыше двадцати шести тысяч; в комитете готовят листовку с призывом сделать забастовку всеобщей, прокламация закончится лозунгом: «Долой самодержавие!»