3
Незнакомым переулком, наугад — с Невы дул резкий ветер — Шелгунов решил выйти к набережной, проветриться. От разговоров, от папиросного чада голова чугунела, на глаза словно кто-то давил, фонари, покачиваясь, расплывались. Василию почудилось: вот-вот ослепнет, свалится, окоченеет или побредет на ощупь, незнамо куда, может, подберут люди… Страх обуял его, Василий пошел, придерживаясь за стену, вдали увидел человека и направился было к нему, но взблеснули под фонарем погоны, он свернул в сторону.
И тут негаданно встретил Михайлова.
Слава богу, хоть зубной, а все-таки лекарь. Василий обрадовался. Михайлов, видно, догадавшись, что прохожему худо, поспешил навстречу, спросил, не удивляясь появлению здесь Шелгунова: „Что с вами, Василий Андреевич?“ — „Да вот, с глазами, — начал было жаловаться Василий, но раздумал тотчас — с какой стати плакаться, не барышня — и, пресекая себя, сказал: — Отпустило уже, отпустило“. Но Михайлов проводить вызвался до конки, придерживал под локоток, и участие приятно было Василию. Сошли у Невского. Николай Николаевич предлагал довезти до самого дому, но Шелгунов поблагодарил, отказался: знал, что Михайлов живет в другом конце города, зачем обременять человека. Да и в самом деле полегчало.
4
Всякие случаются чудеса. Василия навестил родич Тимоха, фараон, собственной персоной, в цивильной одежке и — трезвый! Правда, мигом выставил на стол штоф, потребовал закуски, Василий ощетинился: не дам. Тогда Тимка посмотрел вовсе не зло, сказал: „Пожалеешь, Васька, если не выпьешь сегодня со мной, не выпьешь — не скажу, а сказать есть что“. Василий поннмал, что родич наведался неспроста. Взял у Яковлевых еды, выпили. Тимоха придвинулся поближе, спросил для верности, не услышат ли хозяева, и перво-наперво достал изрядно потрепанную бумагу, оказалось — инструкция участковым приставам, еще от апреля 1893 года. Ничего нового Василий там не углядел, разве только что впервые собственными глазами прочитал полицейское наставление. Однако Тимоха столь очевидно гордился и своею храбростью, — как же, секретный документ показывает! — и доверительностью к Васе, что ничего не оставалось, как поблагодарить за уважительность. Этого, как видно, родич и ждал, потому что принялся повествовать, как их собирали в городском управлении, дали дополнительный наказ: следить за сборищами рабочих вне мест их служения, доносить не только о противозаконных действиях, но и о слухах, которые циркулируют в рабочей среде… „Вот за слухи-то и в самом деле прежде не привлекали“, — подумал Василий. Налил по второй. Тимофей опрокинул в рот, пожевал капустки и сказал: „Слушай, Васька, хоть путя наши разошлись, но по крови мы родные, зла тебе желать не могу, потому и пришел. Если не хочешь в Кресты угодить, а то и в крепость, уходи тогда с Обуховского подобру-поздорову и как можешь подальше. Не то сцапают. Слежка за тобой, верно говорю, вот побожусь…“
Что ж, спасибо, ничего не скажешь, выручил…
5
Забрался Шелгунов далековато, нанялся в чугунный и медный завод, бывший Берда, на Гутуевский остров. Следовало и квартиру сменить, но жалко было расставатьея с Яковлевыми, да и времени для поисков жилья не оставалось.
Часто виделся с Ульяновым, тот вел занятия в нескольких кружках, готовил выпуск газеты, название уже придумали: „Рабочее дело“. И, слыхать, Владимир Ильич пишет новую брошюру, вроде бы о штрафах. При каждой встрече одолевал Василия расспросами, больше всего интересовался суконной фабрикой Торнтона, где, судя по всему, назревала забастовка. По его поручению туда ходили, нарядившись работницами, Крупская и Якубова, и Шелгунову довелось побывать там, сравнительно близко от своей квартиры, только на том берегу.
Ткачи в Питере бедствовали, пожалуй, больше остальных пролетариев: ткачи были в основном деревенские, малограмотные, за себя не умели постоять. Шелгунов ходил по цехам, но рабочим казармам, смотрел, расспрашивал… Еще три года назад средний заработок был девятнадцать рублей в месяц, а нынче — четырнадцать. Квартирную плату на полтинник подняли. А квартиры эти — насмешка одна: длинный коридор, от него выгорожены комнатки деревянными переборками, да и те не до потолка, шум-гвалт по всему этажу. В комнатенках — по две семьи, спят вповалку, стены от сырости зеленые, тут же сушится белье, и даже керосиновая лампа гаснет — не хватает кислороду. Кухня — в каждом этаже одна, горшки на плите не помещаются, у кого с краю, у тех щи недоваренные. Чайком пробавляются из „титана“ да хлебушком с селедкой. Рабочий день — четырнадцать часов с хвостиком, а в цехах — чистая отрава, особенно в красильне… Это все видел, слышал Василий, рассказывал Владимиру Ильичу.
Первую листовку, в которой изложили требования ткачей, составил Глеб Кржижановский, отпечатали на мимеографе. Василий с новичком, Николаем Кроликовым, браковщиком у Торнтона, разбросали прокламации. В них прямо призывали к забастовке.
По просьбе Ульянова в понедельник, 6 ноября, Василий остался ночевать в торнтоновской казарме. Наутро, в половине пятого, как всегда, заревел гудок. Большинство ткачей спало не раздеваясь: холодина! Поднимались, умывшись кое-как, пили кипяток. Все обычно, не заметно волнения. Шелгунов обеспокоился: неужто понапрасну старались, неужто сорвется? Но тут принесли весть: ночью жандармы арестовали тридцать человек, указала администрация как на зачинщиков предполагаемой стачки. Сразу казармы загудели.
Ткачи высыпали на улицу. Моросил пополам со снегом дождик, однако в казарму не возвращались, к фабрике тоже не шли, грудились возле казарм, кричали: „Пускай хозяева явятся, расскажут, пошто издеваются, сил человеческих нету больше!“
Это — в пять, а к шести прибыли старший фабричный инспектор губернии Рыковский, здешний инспектор Шевелев, за ними — полицейский пристав, жандарм. Принялись уговаривать, особенно Шевелев старался, он многих рабочих знал по имени-отчеству, взывал персонально, поминал про детишек… Шелгунов стоял молча: что проку, если выступит, — не успеет и несколько слов сказать, как схватят… Он испытывал унизительное чувство бессилия…
После обеда фабрика заработала.
Вечером Василий был у Владимира Ильича, в Таировом переулке, комнатка в четвертом этаже, маленькая, продутая. Ульянов встретил в накинутом на плечи пиджаке. „Итак, с чем пожаловали, Василий Андреевич, порадуете чем?“ — „Не порадую, Владимир Ильич, сорвалось у Торнтона, сами знаете, народ малограмотный, крестьянский, не сообразили, что в ловушку заманивают, побоялись за воротами оказаться“. Ульянов привычно помечал на листке. „Я завершил брошюру, — сказал он, — под заглавием „Объяснение закона о штрафах, взимаемых с рабочих на фабриках и заводах“. Между прочим, весьма пригодились и сведения, доставленные вами. Условились, что народники отпечатают в своей типографии, но, к сожалению, раньше конца декабря не обещают. А надо бы побыстрей, куй железо… — Оп потеребил бородку, забавно, совсем по-мужицки почесал затылок. — Что ж, прибегнем к проверенному способу, листовка-листовочка, палочка-выручалочка… Это я сделаю к утру. А сейчас — не поехать ли нам в те края, к Торнтону?“ — „Опасно, Владимир Ильич, не следует вам появляться, шпики шныряют. И мне вдобавок на смену, я и так сутки прогулял, оштрафуют“. — „Это уж наверняка, — сказал Ульянов, — я теперь специалист по штрафам. Как у вас, кстати, с деньгами?“ — „Ничего, хватает, Владимир Ильич, мною ли холостому нужно“. — „Да-да, вы правы… Хорошо, езжайте себе, Василий Андреевич, а я подумаю, пораскину, попробую набросать листовку“. — „Владимир Ильич, побожитесь, что не поедете к Торнтону“, — почти взмолился Шелгунов. „Вот святой истинный крест“, — Ульянов засмеялся и в самом деле перекрестился.
Дней через пять Шелгунов зашел к Меркулову я застал там Владимира Ильича и Василия Старкова. Лежала пачка мимеографических листовок. Начиналось так: „Рабочие и работницы фабрики Торнтона! 6-е и 7-е ноября должны быть для всех нас памятными днями…“ И дальше — с мельчайшими подробностями, со специальными всякими словечками, понятными, наверное, только ткачам, — поллес, кноп, шмиц — рассказывалось о положении рабочих, о том, как их обманывают и грабят хозяева, о том, чего следует добиваться.