13 апреля из газет Василий узнал, что накануне П. В. Шелгунов скончался. Заметался по казарме: как быть? Давно условились, что в случае необходимости Бруснев или Климанов отобьют ему условную депешу о болезни сестры, депеша не получилась ни вечером, ни следующим днем. А ведь не скажешь ротному: дескать, ваше высокоблагородие, богом прошу, дозвольте с писателем попрощаться, ведь не соврешь, будто Николай Васильевич тебе родственник…
Через несколько дней удалось-таки вырваться в столицу. Прямо с вокзала — к Брусневу: «Как же так, Михаил Иванович, как же меня-то не позвали?» Настолько обиделся, что глупость сморозил: «Я однофамилец, мне бы и венок нести». На сей нелепый довод Михаил Иванович никак не откликнулся, пренебрег. Тщательно одетый в студенческий мундир, он, как всегда спокойно, прошелся по комнате и сдержанно, словно по написанному, отчеканил: «Василий Андреевич, известно ли вам, что интеллигентский центр был вообще против участия наших рабочих в похоронах, опасались репрессий, оказалось, что небезосновательно на следующий день после демонстрации арестовали и выслали писателей Павла Владимировича Засоднмского, Николая Константиновича Михайловского, наших пропагандистов, небезызвестных Леонида и Германа Красиных, из рабочего кружка — Гавриила Александровича Мефодиева… Нам каждый человек дорог, амбиция тут ни к чему. Вам, простите, Василий Андреевич, важнее что: сама революция или же личная ваша роль в ней? Извольте амбиции оставить. Насколько мне известно, Павел Варфоломеевич внушал членам „Товарищества“, якобы народовольцами двигали только честолюбивые мотивы. Я с ним не согласен, однако, насколько мне опять же довелось услышать, позицию Точисского разделяли большинство участников кружка, и вы также. В таком случае — как вас теперь прикажете понимать? Тоже честолюбие взыграло?»
Сказал как отбрил. И тут все недовольство Шелгунова, все недоверие к Брусневу как бы собралось в одну точку. Возражать не стал, вытянулся во фрунт, словно перед генералом, поскольку был в солдатской обмундировке, нарочито отдал честь, отрапортовал: «Дозвольте идти?» И повернувшись, отпечатал шаг. Только на пороге не сдержался, хлопнул дверью.
Помыкался по улицам, поостыл, направился к Федору Афанасьеву. Отца застал дома, хмурого, усталого, у него, как и у Василия, болели глаза, правда, Шелгунова хвороба на время отпустила, Афанасьев же выглядел худо. Пока закипал непременный у Отца самовар, Василии выпалил все накопленные обиды и сомнения. Афанасьев не перебивал, дождался, пока гость выговорится, налил чаю, начал рассказывать.
За гробом Николая Васильевича шли несколько тысяч, в их числе — около ста рабочих. Наш венок с надписью «Указателю пути к свободе и братству» несли высоко, на шестах, Константин Норинский и Сергей Фунтиков. Полиция пыталась помешать, запретила поднять гроб над толпой, хотела направить шествие боковыми улочками. Не удалось, двигались от Воскресенского через Литейный и Невский, по Лиговке, самым людным проспектам. А на кладбище у венка от рабочих что творилось… Читали надпись вслух, и по сей день разговоры не стихают. Вот что главное, Василий, а не твоя пустяковая обида. А касательно твоих сомнений, то запомни раз и навсегда: своими силами рабочую интеллигенцию мы не создадим, нам учиться надо у тех, кто имеет образование, кто всей душой с нами, не отталкивать руку помощи, а крепко за нее держаться. Своей мозгой до теории не дойдешь, а тем более в одиночку. И вот еще что: нынче будем проводить маевку, постарайся выбраться из своего Рамбова, пойми — первая в России рабочая маевка предстоит!
Но Василию опять не повезло: начались полевые учения, об отпускном билете в Питер не приходилось и заикаться.
А маевка и в самом деле была событием большим. Впоследствии Ленин оценивал ее как социал-демократическую демонстрацию передовиков рабочих… Речи, произнесенные на маевке Федором Афанасьевым, Егором Климановым и другими, с приложением адреса Николаю Васильевичу Шелгунову издала за границей группа «Освобождение труда»… И снова пришлось Василию узнавать обо всем этом лишь задним числом.
4
Осенью 1892 года Шелгунов отбыл срок действительной и вернулся наконец в Петербург. Он оглянулся о прошедшие эти два года и девять месяцев солдатчины, поразмышлял: что же обрел, что потерял за это время? Военная служба закаляет и дух и тело, научает сдерживать себя, вырабатывает навык жить в замкнутом кругу людей, — это хорошо. Увидел Василий еще одну сторону классовой розни, до того неведомую: рознь между офицерами и «серой скотинкой». Сблизился с одетыми в шинели крестьянами. Много читал… Но, с другой стороны, оторвался от питерских товарищей, варился в собственном соку, почти не бывал на кружковых занятиях, оказался отчужденным от Бруснева… Словом, жизнь приходилось начинать как бы заново.
Решил уйти с «Нового Адмиралтейства»: бруслевский «Рабочий союз» разгромили, как знать, не взяла полиция под наблюдение и Василия, нет нужды их дразнить своим появлением. Надумал расстаться и с домашними: не чувствовал с ними душевности, а за время службы и вовсе поотвык.
Выбрал Путиловский завод — один из самых знаменитых в России, старинный и огромный, работали здесь, слыхал Василий, чуть не десять тысяч мастеровых. Тут будет где развернуться, наладить пропаганду… Взяли без разговору, жалованья положили семьдесят конеек в день, маловато, в «Адмиралтействе» получал больше, а вон цены какие — фунт хлеба — три копейки, сахару — двугривенный, две селедки — пятачок, и столько же стоит чай на две-три заварки, а надо еще и одеваться, и за жилье платить. Ничего, Василий, перебьешься, утешал ои себя, бессемейный ты.
Начал искать крышу над головой — чтоб в окрестности Путиловского. Жуть взяла: комнаты отдельные здесь, считай, и не сдают, по большей части лишь углы, да какие! За дневной свет и то дополнительный тариф: ставишь койку возле окна — плати в месяц три целковых, а если в темной стороне — два рубля… Иные целой семьей снимали одну кровать — спи вповалку, но условие: не больше пятерых на койку. Или полкровати можешь взять внаем, с чужим человеком, либо посменно, либо ложись валетом…
Посоветовали податься на Васильевский, Васин, как его называли запросто, остров, там, сказали, получше. Далековато, правда, от Путиловского, но что поделаешь… Тут посчастливилось: на Канареечной улпце, в доме № 13, сыскалась комнатка — чистая и в квартире не шибко населенной. Перевез сундучок с бельем, с барахлишком всяким, с книгами. Впервые в жизни появилось у Василия собственное вроде жилье. Порядок навел по своему вкусу, книги расставил, кровать застелил аккуратно, по-солдатски. Хорошо, сам себе хозяин, да и родные, кажется, рады были от него избавиться: пугал своей непохожестью на остальных.
Первым, кого повстречал Шелгунов на Путиловском, забежав по какому-то делу в лафетно-снарядную мастерскую, был Коля, Николай Гурьевич Полетаев, знакомец по брусневскому кружку. Василий не вдруг Полетаева признал: на занятиях встречал его, понятно, в городской одежде, притом Николай любил пофорсить, носил крахмальную рубаху с галстуком-бабочкой, хорошую тужурку и еще чванился роскошными усами; словом, франт. А тут был, как положено токарю, в промасленой робе, черные руки, картуз на голове. Обнялись, хотя прежде не были особо уж близкими. Удрали в рабочий клуб, проще сказать — в ретираду.
Ничего веселого Шелгунов не услыхал от Николая. За Брусневым, его взяли в Москве, где он искал связи, арестовали и Федора Афанасьева — Отца. Всего здесь к дознанию привлекли тридцать восемь человек, многих засадили, выслали — кого в Сибирь, кого в иные отдаленные места. «Но, — сказал Полетаев, — тут, понимаешь, есть и другая сторона, ее-то власти не учли: высылают в разные концы, а наши товарищи там без дела сидеть не станут; выходит, правительство само рассеивает крамолу. Еще при Брусневе мы установили связи с Москвой, с Казанью, Харьковом, Екатеринославом, сейчас, доходят слухи, под руководством наших ссыльных появляются кружки в Нижнем, в Одессе, Николаеве, Ростове-на-Дону, в Грузии, Польше, Привислянских губерниях… А здесь плохо, Вася, никакой организованной пропаганды нет, многие от движения отшатнулись, особенно женатые, боятся. Народники вроде опять голову поднимают… В общем, Василий, надо нам что-то предпринимать, иначе вовсе заглохнет дело. Но действовать осмотрительно. Думается мне, без продажных иуд не обошлось, больно уж сильно нас пощипали…»