Он убрал палец с лица сказочно красивого юноши.
На меня смотрел ястреб, древнегерманский воин, командир танковых войск в Африке.
– Господи! – воскликнул я. – Да это вы!
– Я, – подтвердил Джон Уилкс Хопвуд.
И запрокинул голову, от его жестокой улыбки веяло мельканием сабель, блеском шпаг. Он смеялся молча, отдавая дань памяти немому кино.
– Да, представьте себе, это я! – повторил он.
Я снял очки, протер их и всмотрелся внимательней.
– Смотрите, смотрите, никакой подделки, никакого трюкачества.
Когда я был мальчиком, в газетах печатались такие головоломки: лица президентов разрезали на три части и перемешивали – здесь подбородок Линкольна, там нос Вашингтона, а над ними глаза Рузвельта. Потом их смешивали с лицами тридцати других президентов, и всю эту путаницу надо было распутать, и за правильно склеенные варианты вы получали десять баксов. А здесь прекрасное тело греческого юноши было соединено с головой орла-сокола-ястреба, с лицом, отмеченным печатью злодейства или безумия или и того и другого вместе.
Джон Уилкс Хопвуд через мое плечо вглядывался в фотографию так, будто никогда раньше не видел эту поразительную красоту, и глаза его горели гордостью за свою Силу Воли.
– Думаете, это фокус?
– Нет.
Но украдкой я посматривал на его шерстяной костюм, на свежевыглаженную рубашку, жилет, аккуратно повязанный галстук, на его запонки, блестящую пряжку на ремне, серебряные зажимы на брюках у щиколоток.
И вспоминал о парикмахере Кэле и о пропавшей голове Скотта Джоплина.
Джон Уилкс Хопвуд провел пальцами в пятнах цвета ржавчины по своей груди и ногам.
– Да, – рассмеялся он, – вся красота прикрыта. Так что вам никак не проверить, если не придете в гости. А ведь хочется проверить, правда? Неужели и впрямь этот старый песочник, игравший когда-то Ричарда[125], сохраняет облик солнечной юности? Как это может быть, что такое юное чудо уживается со старым морским волком? Что связывает Аполлона…
– С Калигулой, – ляпнул я и похолодел.
Но Хопвуд не обиделся. Он рассмеялся, кивнул и взял меня за локоть.
– Калигула – это хорошо! Так что сейчас будет говорить Калигула, а прекрасный Аполлон пока спрячется и подождет. На все вопросы ответ один – сила воли! Исключительно сила воли. Здоровье, еда – вот главное в жизни актера! Мы не только не смеем падать духом, но должны непрестанно заботиться о своем теле! Никаких булок, никаких шоколадных плиток…
Я моргнул и почувствовал, как последняя из шоколадок тает у меня в кармане.
– Никаких пирогов, пирожных, никаких крепких напитков, даже с сексом перебарщивать нельзя. Спать укладываемся в десять. Встаем на рассвете, пробежка по берегу, два часа в гимнастическом зале ежедневно, ежедневно на протяжении всей жизни. Лучшие друзья – тренеры по гимнастике, и обязательно два часа в день езда на велосипеде! И так тридцать лет подряд, тридцать каторжных лет! И после всего этого вы отправляетесь к гильотине Господа Бога. Он отхватывает вашу старую одуревшую орлиную голову и приторачивает ее к навечно загорелому золотому юношескому телу! А сколько пришлось за это заплатить! Но не жалко ничего! Игра стоила свеч! Красота принадлежит мне! Невиданное кровосмешение! Нарциссизм чистой воды! Мне никто не нужен.
– Я вам верю, – сказал я.
– Ваша честность вас погубит.
И он вставил фотографию в карман, как цветок.
– А все же вы сомневаетесь.
– Можно еще раз взглянуть?
Он дал мне фотографию.
Я снова впился в нее глазами. И пока смотрел, услышал шум прибоя, набегавшего прошлой ночью на темный берег.
И вспомнил, как из океана вдруг вышел обнаженный человек.
Я вздрогнул и прищурился.
Уж не этот ли обнаженный торс я видел? Не этот ли человек явился из моря, желая испугать меня, когда Констанция Раттиган возилась с проектором?
Хотелось бы это знать. Но я только спросил:
– А вы знакомы с Констанцией Раттиган?
Он насторожился:
– Почему вы спрашиваете?
– Заметил ее фамилию в списке на дверях Чужака. Вот мне и пришло в голову – не встречались ли вы, как те ночные корабли?
«Или купальщики, – подумал я, – он как-нибудь выйдет из волн прибоя в три часа ночи, а она как раз отправится плавать».
Его тевтонский рот надменно покривился.
– Наш фильм «Скрещенные клинки» в двадцать шестом году прогремел на всю Америку. В то лето о нашем романе кричали все газеты. Я был величайшей любовью ее жизни.
– Значит, это вы… – начал было я, но вовремя остановился, закончив про себя: «Значит, это вы, а не утопившийся директор рассекли ей ножом связки на ногах, так что она год не могла ходить?»
Правда, прошлой ночью у меня не было возможности проверить, есть ли у нее шрамы на ногах. А бегала Констанция так, что, похоже, эти перерезанные связки – враки столетней давности.
– Вам тоже следует наведаться к А. Л. Чужаку, он мудрый человек, истый последователь Дзен, – сказал Хопвуд, садясь на велосипед. – Кстати, он просил передать вам вот это.
И он вынул из кармана пачку оберток от шоколадок, двенадцать штук, аккуратно соединенных скрепкой. В основном от шоколадок «Кларк», «Хрустящий» и от шоколадных батончиков. Бумажки, которые я бездумно пускал по ветру на берегу, а кто-то, оказывается, их подбирал.
– Он знает про вас все, – заявил Безумный Отто Баварский и затрясся от беззвучного хохота.
Я стыдливо взял конфетные обертки – эти свидетельства моего поражения, – чувствуя, как еще десять лишних фунтов нарастают у меня на боках.
– Приходите! – повторил свое приглашение Хопвуд. – Покатаетесь на карусели. Проверите, правда ли, что невинный юный Давид навеки повенчан со старым чертякой Калигулой. Придете?
И укатил в своем коричневом твидовом костюме и в коричневой кепке, с улыбкой глядя только вперед.
А я пошел обратно к музею меланхолии, созданному А. Л. Чужаком, и попробовал заглянуть внутрь через покрытое пылью окно.
На маленьком столике рядом с продранной кушеткой лежала кучка ярких оранжевых, желтых, коричневых шоколадных оберток.
«Неужели они все мои?» – подумал я.
«Мои, – признался я сам себе, – вон какой я пухлый, но он, он – псих!»
И я пошел покупать мороженое.
– Крамли?
– А вроде меня звали Шеф-щен?
– По-моему, я нащупал кой-какие намеки, кто убийца.
Наступила долгая тишина, подобная молчанию моря, – видно, Крамли положил телефонную трубку, взъерошил волосы и снова поднес трубку к уху.
– Джон Уилкс Хопвуд, – объявил я.
– Вы забываете, что никаких убийств пока не было, – сказал Крамли. – Есть только предположения и подозрения. Между тем существует такое учреждение, как суд, и такое понятие, как доказательства. Нет доказательств – нет дела, и вам так поддадут с вашими намеками, что вы неделю на задницу сесть не сможете.
– Вы когда-нибудь видели Джона Уилкса Хопвуда голым?
– Ну хватит!
Шеф-щен повесил трубку.
Когда я вышел из телефонной будки, шел дождь. Почти сразу же телефон зазвонил, будто знал, что я еще не успел уйти. Я схватил трубку и почему-то закричал:
– Пег!
Но услышал только шум дождя и чье-то тихое дыхание за много-много миль отсюда.
«Больше не буду отвечать на звонки в этой будке», – подумал я.
– Сукин ты сын! Попробуй-ка схвати меня, мерзавец! – заорал я.
И повесил трубку.
«Что я наделал? – подумалось мне. – Вдруг он все слышал и явится сюда?»
«Дуралей!» – подумалось мне.
А телефон зазвонил снова.
Надо было отозваться, может быть, даже извиниться перед этим далеким дыханием и сказать, что я прошу не обращать внимания на мое хамство.
Я взял трубку.
И услышал, как в пяти милях от меня грустит одинокая леди.
Фанни. Она плакала.
– Боже мой, Фанни! Это ты?
– Да-да! Господи Иисусе, помоги мне! – Она захлебывалась от слез, задыхалась, давилась словами. – Пока взбиралась по лестнице, чуть не умерла. С тридцать пятого года я по ней не поднималась! Где ты прячешься? Все рухнуло. Жизнь кончена. Все поумирали. Почему ты мне не сказал, что они умерли? Господи, господи! Какой кошмар! Ты можешь сейчас приехать? Джимми, Сэм, Пьетро! – Она завела литанию, а я от тяжести своей вины перед ней вжался в стенку телефонной будки. – Пьетро, Джимми, Сэм! Почему ты мне врал?