Смолокуров, громадный, чернобородый, добродушный, не знающий, куда девать физическую силу, сидит в белой матроске, расставив ноги, прихлебывает чай. Командиры частей кругом.
По тому, как курили, перебрасывались, давили ногой папиросы, чувствовалось – не знали, с чего начать.
И точно так же каждый из собравшихся считал себя призванным спасти эту громадную массу, вывести ее.
Куда?
Положение смутное, неопределенное. Что ждет впереди? Одно знали: сзади – гибель.
– Нам необходимо выбрать общего начальника над всеми тремя колоннами, – сказал один из командиров.
– Верно!.. правильно! – загудели.
Каждый хотел сказать:
«Разумеется, меня выбрать», – и не мог сказать.
А так как все этого хотели, то молчали, не глядя друг на друга, и курили.
– Надо ж, в конце концов, что-нибудь делать, надо же кого-нибудь выбирать. Я – Смолокурова предлагаю.
– Смолокурова!.. Смолокурова!..
Вдруг из неопределенности был найден выход. Каждый думал: «Смолокуров – отличный товарищ, рубаха-парень, беззаветно предан революции, голосище у него за версту, уж больно хорошо на митингах ревет, а на этом деле голову свернет, тогда… тогда, конечно, ко мне обратятся…»
И все опять дружно закричали:
– Смолокурова!.. Смолокурова!..
Смолокуров растерянно развел громадными руками.
– Да я, что ж… я… сами знаете, я по морской части, там хоть дредноут сверну, а тут сухопутье.
– Смолокурова!.. Смолокурова!..
– Ну да что, я… хорошо… возьмусь, только помогайте вы все, братцы, а то что ж это выходит, я – один… Ну, хорошо. Завтра выступать – пишите приказ.
Все отлично знали, пиши не пиши приказы, а больше делать нечего, как волочиться дальше, – не стоять же на месте и не идти назад к казакам, на гибель. И все понимали, что и им делать нечего, разве только дожидаться, когда Смолокуров запутается и своими распоряжениями свернет себе шею. Да и свернуть-то нечем – тащись и тащись за Кожуховой колонной.
И кто-то сказал:
– Кожуху надо приказ послать – выбран новый командующий.
– Да ему все одно, он свое будет, – загудели кругом.
Смолокуров треснул кулаком, и под картой застонали доски стола.
– Я заставлю подчиниться, я ззаставлю! Он и к городу ушел с своей колонной, позорно бежал. Он должен был остаться и биться, чтобы с честью лечь костьми.
Все на него смотрели. Он поднялся во весь свой громадный рост, и не столько слова, сколько могучая фигура с красиво протянутой рукой были убедительны. Вдруг почувствовали – выход найден: кругом виноват Кожух. Он бежит вперед, не дает никому проявить себя, использовать вложенные в нем силы, и все напряжение, все внимание нужно на борьбу с ним.
Закипела работа. К Кожуху поскакал, догоняя среди ночи, ординарец. Сорганизовали штаб. Извлекли машинки, составили канцелярию, заработала машина.
Стали выстукивать на машинках обращение к солдатам с целью их воспитания и организации:
«Мы, солдаты, не боимся врага…»
«Помните, товарищи, что нашей армии трудности нипочем…»
Эти приказы размножались, читались в ротах, эскадронах. Солдаты слушали неподвижно, не сводя глаз, потом с большими усилиями, всякими хитростями, иногда с дракой доставали приказ, расправляли на коленях, свертывали собачью ножку и закуривали.
Кожуху тоже посылали приказы, но он каждый день уходил все дальше и дальше, и все больше пустым пространством ложилось между ними безлюдное шоссе. И это раздражало.
– Товарищ Смолокуров, Кожух вас в грош не ставит, прет себе и прет, – говорили командиры, – и в ус не дует на все ваши приказы.
– Да что вы с ним поделаете, – добродушно смеялся Смолокуров, – я что ж, я по сухопутному не могу, я по морской части…
– Да вы ж командующий всей армией, вас же ведь выбрали, а Кожух – ваш подчиненный.
Смолокуров с минуту молчит, потом вся его громадная фигура наливается гневом:
– Хорошо, я его сокращу!.. Я ссокращу!..
– Что же мы плетемся у него в хвосте! Нам необходимо самим выработать план, наш собственный план. Он хочет берегом дойти до перевальной шоссейной дороги, которая от моря через горы в кубанские степи идет, а мы двинемся сейчас вот отсюда, через хребет, через Дофиновку, – тут старая дорога через горы, и будет короче.
– Послать немедленно приказ Кожуху, – загремел Смолокуров, – чтобы ни с места с своей колонной, а самому немедленно явиться сюда на совещание! Движение армии пойдет отсюда через горы. Если не остановится, прикажу артиллерией разгромить его колонну.
Кожух не явился и уходил все дальше и дальше и был недосягаем.
Смолокуров приказал сворачивать армии в горы. Тогда его начальник штаба, бывший в академии и учитывавший положение, когда не было командиров, при которых Смолокуров становился на дыбы, осторожно – Смолокуров был невероятно упрям – сказал:
– Если мы пойдем тут через хребет, потеряем в невылазных горах все обозы, беженцев и, главное, всю артиллерию, – ведь тут тропа, а не дорога, а Кожух правильно поступает: идет до того места, где через хребет шоссе. Без артиллерии казаки нас голыми руками заберут, да к тому же разобьют по частям – отдельно Кожуха, отдельно нас.
Хоть это было ясно, но не это было убедительно. Было убедительно то, что начальник штаба говорил очень осторожно и предупредительно по отношению к Смолокурову, что за начальником – военная академия и что он этим не кичится.
– Отдать распоряжение двигаться дальше по шоссе, – нахмурился Смолокуров.
И опять шумными беспорядочными толпами потекли солдаты, беженцы, обозы.
19
Как всегда, в Кожуховой колонне, остановившейся на ночлег среди темноты, вместо сна и отдыха – говор, балалайки, гармоники, девичий смех. Или, заполняя ночь и делая ее живой, разольются стройные, налаженные голоса, полные молодой упругости, тайного смысла, расширяющей силы.
Ре-вуть, сто-гнуть го-оры хви-и-ли
В си-не-сень-ким мо-о-ри…
Пла-чуть, ту-жать ко-за-чень-ки
В ту-рец-кий не-во-о-ли…
То вздымаясь, то опускаясь. И не море ли мерно подымается и опускается волнами молодых голосов? И не в темноте ли ночи разлилась нудьга, – тужать козаченьки, тужать молодые. И не про них ли, не они ли вырвались из неволи офицерья, генералов, буржуев, и не они ли идут биться за волю? И не печаль ли разлилась, печаль-радость в живой, переполненной напряжением темноте? В си-не-сень-ким мо-о-ри…А море тут же, внизу, под ногами, но молчит и невидимо.
И, сливаясь с этой радостью-печалью, тонко зазолотились края гор. От этого еще чернее, еще траурнее стоят их громады, – тонко зазолотились зубчатые изломы гор.
Потом через седловины, через расщелины, через ущелья длинно задымился лунный свет, и еще чернее, еще гуще потянулись рядом с ним черные тени от деревьев, от скал, от вершин, – еще траурнее, непрогляднее.
Тогда из-за гор вышла луна, щедро глянула, и мир стал иной, а хлопцы перестали петь. И стало видно – на камнях, на сваленных деревьях, на скалах сидят хлопцы и дивчата, а под скалами море, и на него не можно смотреть – до самого до края бесконечно струится, переливается холодное расплавленное золото. Нестерпимо смотреть.
– Хтось дыше, – сказал кто-то.
– А вот кажуть, все это бог сделал.
– А почему такое – поедешь прямо, в Румынию приедешь, а то в Одест, а то в город Севастополь, – куда конпас повернул, туда и приедешь?
– А у нас, братцы, на турецком, бывалыча, как бой, так поп молебны зараз качает. А сколько ни служил, нашего брата горы клали.
Прорываются все новые дымчато-синеватые полосы, ложатся по крутизне, ломаются по уступам, то выхватят угол белой скалы, то протянутые руки деревьев или обрыв, изъеденный расщелинами, и все резко, отчетливо, живое.
По шоссе шум, говор, гул шагов, и, как проклятие, брань, густая матерная брань.
Все подняли головы, повернули…
– Хтось такие? Какая там сволочь матюкается, матть их так!