На пароме с удивлением смотрели на мельника и смеялись. Сережа насупился. Его неприятно грызло чувство обиды, что за ним гнались и даже могли побить. «И чего они смеются? – думал он, сердито глядя на мальчиков. – Сами виноваты – и смеются. Хорошо, что ль? Мельник им разве сделал что-нибудь дурное, что они над ним же издеваются?» Но вид спокойной широкой реки, солнце, игравшее в воде, ощущение избегнутой опасности успокоили его.
Паром был так же, как и прежде, тесно заставлен лошадьми, повозками, телегами. Канат торопливо выбирался с одной стороны и убегал в воду с другой, а когда стали приближаться к берегу, он стал биться по воде, и вдоль его сверкала длинная серебристая полоса. На берегу по-прежнему дожидались фуры, телеги, мужики, бабы, стоял говор, крики, шум – целая ярмарка.
– Ну что ж, пойдешь с нами опять раков ловить? – спрашивали мальчики, идя по песку рядом с Сережей.
– Когда?
– В энто воскресенье.
– Пойду.
– К Силантию теперь не пойдем… Долго серчать будет, покеда борода отрастет, – смеялись мальчики. – Кабы поймал, весь кнут бы избил на нас.
Сереже все это приключение теперь казалось смешным, хотя воспоминание о кнуте его передергивало.
– А спички принесешь?
– Какие спички?
– А какие обещал, коробку?
– Принесу, принесу, непременно принесу.
Сережа распрощался. Когда он поднимался на гору, солнце косо жгло уже с противоположной стороны, и длинные вечерние тени тянулись в другую сторону.
XIV
Дома Сережу встретил страшный переполох и волнение. Мать, в слезах, с красными, опухшими глазами, нюхала спирт. В зале большими шагами ходил отец, хмурый и расстроенный. Возле матери суетилась няня, и концы ее чепчика тряслись больше, чем когда-нибудь. У притолоки в передней мялся дворник Ефим с растерянным лицом, приговаривая: «Хто ж их знает, где они». Он целый день ездил по городу, безуспешно разыскивая Сережу.
Сережа вбежал в комнату и бросился к матери. Та сжала его в своих объятиях, плача, выговаривая, лаская. Отец вошел с чувством огромного облегчения, стараясь не дать уйти выражению внешней суровости и недовольства.
– Вот тебе плоды воспитания… За одним ребенком усмотреть не может.
– Мама, мама… – торопливо говорил Сережа. – Я познакомился с мальчиками… был за рекой… на пароме… газ добывали… А мальчик самый маленький… такой ху-уденький, худенький… глаза большие… ни отца, ни матери… негде голову приклонить… Он, ма…ма, без…род…ный… – У Сережи брызнули слезы.
Он сам не знал, отчего он плачет. Ему хотелось рассказать матери все пережитые впечатления, все, что было ласкового, светлого, жестокого, болезненного и тяжелого за этот день, и он не мог передать связно и плакал вместе с матерью.
А за ужином Сережа весело говорил отцу:
– Папа, а раки-то живые вовсе не красные, а черные, немножко зеленоватые.
– А ты и не знал?
XV
Каникулы кончились как раз в такое время, когда Сережа только вошел во вкус свободы, путешествий, поездок. Он часто и один ходил пешком на реку, часами сидел на песчаном крае и глядел, как нагружали паром, как он, черный, отражался, чуть колеблясь темными отражениями, в гладкой воде, и длинный канат бил по реке, сверкая серебряной полосой воды.
Своих приятелей – мальчиков, с которыми бродил по лесу, ловил раков и добывал болотный газ, – он уже не встречал. Напрасно он всматривался в каждое детское лицо, в каждого мальчугана, тех не было. Дети приходили целыми ватагами к реке, шумно купались, шалили, но Сережа не приставал к ним, и ему было скучно.
Начались занятия, опять уроки, перемены, звонки, пыльный воздух классов, гам и шум огромного здания, но все еще трудно было влечь в обычную колею учебного времени, тянуло на простор, на солнце, на реку, в лес. И каждое воскресенье он уходил из дому.
Лето кончалось, но птицы весело возились в еще густой листве городского сада, а по аллейкам лежали узорчатые яркие листья. Сережа шел, рассеянно похлопывая по стволам старых развесистых лип. На скамейках сидели редкие гуляющие.
Сережа выбрал скамейку в тени и уселся, болтая ногами, прислушиваясь к воробьиному разговору, следя за тихонько скользящими по дорожке прихотливо-узорчатыми тенями сквозящей листвы.
Шел мальчик с огромной кипой книг под мышкой, перегнувшись на один бок и все поправляя выползающие из-под локтя книги. Сережа смотрел на него равнодушным, невидящим взглядом, думая о другом. У Сережиной скамьи одна из книг выползла и хлопнулась на дорожку. Мальчик, делая усилия, сложил книги на скамью, поднял упавшую и сел, отирая бледное, испитое лицо. Красные веки слезились.
И хотя мальчик был неинтересный, Сереже было скучно, и он сказал:
– Книги очень тяжелые… Всегда их трудно носить.
Тот молча подшмурыгнул носом и стал забирать книги под мышку. Но, должно быть, действительно было тяжело и оттянуло усталую руку, потому что он снова свалил книги на скамью, повернулся и стал глядеть на другой конец аллеи.
Сережа чуть покраснел. Хотел сейчас же подняться и уйти, но что-то не пустило. С некоторым злорадством он снова заметил, что лицо у того было чахлое, испитое, в черных пупырышках, должно быть грязь заросла в коже, а шея грязная, давно не мытая.
«Ишь ты, жиденок!..»
И проговорил вслух:
– Через сад не позволяют ничего таскать, а то сторож сейчас…
Сережа с удовольствием посмотрел на торопливо заморгавшие красные веки.
– А вы тут сторожем? – послышался голос с акцентом, и из-за красных век глянули черные глубокие глаза.
Сережа смешался.
– Нет… я вовсе… я не оттого… вам, верно, трудно нести… ноши всегда бывают тяжелые, верно вас хозяин послал…
Тот помолчал, повернувшись, и опять заморгали красные, гноившиеся веки…
– У меня нет хозяина, у меня папаша, он – переплетчик… заказ несу.
Опять помолчали. Тот не уходил. Все так же, едва приметно шевелились по дорожке сквозные тени и мелькали в листве воробьи.
У Сережи не было определенного отношения к евреям, он просто о них не думал, а когда приходилось сталкиваться, ощущал смесь легкой, незлобивой пренебрежительности и снисходительного добродушия. И теперь, когда расплылось первое ощущение вспыхнувшего было раздражения, эта легкая несознанная пренебрежительность добродушно стояла в его глазах, когда он глядел на нечистую шею и гноящиеся веки.
Оттого ли, что было скучно, или что-то было в этом еврейском мальчике, только Сереже не хотелось его так отпускать, и он проговорил:
– Лето еще не кончилось, а листья уже осыпаются… впрочем, это от жары.
Постояло молчание.
– Это еврейские книги?
– Нет, русские. Это мой папаша переплетал, а я помогаю, я тоже умею переплетать.
– Русские много пишут книг, у них много ученых.
– У евреев пророки, и русские украли у евреев пророков.
Это было очень неожиданно, и Сережа слегка раскрыл рот. Посидел немного, и снова водворилась спокойная и добродушная пренебрежительность.
– Разве можно украсть пророка. У нас наши христианские пророки.
– Пхе!..
Смешное еврейское восклицание, но за этим столько почудилось презрения, самоуверенности, надменности, что Сережа живо повернулся к своему собеседнику.
– Русские украли у нас пророков!
Это прозвучало поразительно четко и ясно под раскинувшимися ветвями лип, и от этого было особенно кощунственно.
Сережа вытаращил глаза.
– Разве можно так говорить!
Тот засмеялся, и по исхудалому лицу вокруг гноившихся глаз залучились морщинки, и вдруг стал серьезен.
– Наши пророки – Моисей, Навин, Илья… много, и всё евреи, всё евреи, пророки все – евреи…
Пропал сад, дорожка, пятнистые шевелившиеся тени, Сережа сидел с отвиснувшей слегка нижней губой. Перед глазами стояло обычное: парты, звонки, затылки сидящих учеников, батюшка, длинные волосы, наперсный крест на груди, и все это было известно и обыденно. Исход евреев из Египта, переход через море, пустыня, войны, пророки, Елисеевы медведи, съевшие сорок ребят, все усвоенные, давно и медленно впитанные представления вдруг точно перевернулись, стояла какая-то новая, неожиданная полоса. Евреи, Израиль были подернуты для Сережи неясной и смутной дымкой давно минувшего, стиравшего со всех представлений рельефность и выпуклость реальных очертаний, и меньше всего имели связи с теми, кого теперь называют «жидами» и к кому невольно и бессознательно Сережа чувствовал легкую пренебрежительность, но именно они-то и создали историю, с которой так тесно связан и наперсный крест, и длинные волосы, и черная ряса, и единицы, и двойки на законе божием.