Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

«Упраздняется… с разделением…»

Смертельная, никогда не испытанная тоска леденящим холодом стала вливаться в измученное, судорожно трепетавшее сердце, и, когда напряжение достигло предела, раздался удар, потрясший до основания весь дом.

Егор Матвеевич раскрыл глаза. Он весь дрожал, сердце судорожно билось, со лба капал холодный пот. Первое, что поразило его, это – среди глубокого молчания бой часов. Они ударили раз в столовой и, дрожа колеблющимся негодующим отзвуком, смолкли.

Сколько ударили? Быть может, это был последний удар трех, четырех, пяти часов? А быть может… Он засыпал около двух, слышал первый удар двух, это – второй, и то, что казалось ему долгим, долгим, как жизнь, помещалось между двумя ударами.

Стуча зубами, которые тщетно пытался стиснуть, он торопливо приподнялся на трясущихся руках, стал на четвереньки, напряженно и неестественно вытянув шею, которая казалась в темноте длинной и уродливой, и жадно, с пересохшим горлом, стал вслушиваться.

То, что из всех ничего не подозревающих людей, которые спали в доме, только он один слышал и чувствовал, что происходит что-то необычное и особенное, наводило неизъяснимый ужас гнетущей, давящей тоски.

Он сел на постель, стараясь подавить животный страх, и приложил руку к сердцу: оно билось, шевеля сорочку.

Сердцебиение!

Он был рад, что подыскалось обыкновенное, естественное объяснение, и в то же время чувствовал, что это – не все, что за этим таится что-то не менее страшное. Холод тоски и предчувствия, как мороз в покинутый дом, заползал в судорожно с приостановками бившееся сердце. Он ощущал отчетливой ясно, что над ним стояло что-то неотвратимое, тяжелое, жестокое, беспощадное, готовое каждое мгновение сорваться с тонкой, как шелковинка, нити.

Дрожащими руками пошарив на столике, не узнавая и роняя в темноте предметы, он наткнулся на спички.

Белый огонек на секунду озарил стены, стол, бумаги, кровать, концы пальцев. Они были розоватые и незнакомые. Потом мгновенно все потонуло в темноте. Он снова нащупал рассыпанные спички, зажег одну из них и, тыкая мимо черной светильни, наконец зажег свечку. Выступили стены, лепной потолок, застилавший весь пол мохнатый ковер, тяжелые драпри, мебель, вся обстановка, поразившая его в первую секунду новизной, как будто он все это в первый раз увидел.

Дробно стуча графином о стакан, он налил себе воды, выпил, удерживая стучавшие зубы, боясь одного – чтоб не воротилось невыносимое состояние этой давящей смертельной тоски, посидел еще с расстегнутой, мокрой от пролитой воды сорочкой, потирая себе грудь.

Пришла странная мысль, что сердце, ни на секунду не останавливаясь, пятьдесят один год билось в груди, а он никогда не замечал, не думал о нем и вдруг сейчас неожиданно почувствовал, что оно есть, что оно бьется, что от него зависит жизнь. Пламя свечи чуть-чуть шевелилось, и шевелились тени на полу, уродливые и живые.

«Отчего бы это? – подумал Егор Матвеевич. – Ничего тяжелого на ночь не ел…»

Он лег, потушил свечу, полежал некоторое время в темноте, и темнота была обыкновенная, и ничего таинственного в ней не было. Потом уснул и спал тяжело и неподвижно, без сновидений.

II

– Ты бледен что-то, – говорила утром Екатерина Ивановна, касаясь губами лба Егора Матвеевича, нагнувшегося к ее руке.

– Ничего… пустяки…

– День сегодня будет славный.

– Да, зима ровная… хорошо – морозно, и нет ветров. – Егор Матвеевич развернул газету и стал привычно бегать по строчкам.

Веселое зимнее солнце, играя в стаканах, заливало белую ослепительную скатерть.

С приподнятыми, как птичьи крылья, тонкими черными бровями, матовым лицом и легким двойным подбородком, подчеркивавшим округлость и полноту форм физического расцвета, Екатерина Ивановна, с ленивой медлительностью несознаваемой грации избалованной, спокойной, полной довольства жизнью женщины, спокойными, уверенными движениями разливала чай. И когда говорила, из-под длинных, лениво полуопущенных ресниц глядели темные глаза. От белой, лебединым изгибом выбегающей из низкого кружевного выреза шеи, от ленивых, полных грации движений веяло обаятельностью, здоровьем, полнотой и удовлетворенностью жизни.

Двадцать лет назад Егор Матвеевич женился на молоденькой, грациозной девушке не только потому, что она нравилась, была красива, неглупа, но еще и потому, что была моложе его на пятнадцать лет. Это необходимо, ибо женщина изнашивается скорее мужчины. И теперь, когда ему уже пятьдесят один год, никто не поверит, что у нее сын студент, и ему, Егору Матвеевичу, не надо волочиться искать других женщин.

Самовар тоненько пел, в граненом серебре его весело играли солнечные искры, и это тоненькое пение, отличавшееся ото всех звуков в доме, тоже говорило об уюте, спокойствии, довольстве, хорошо налаженной жизни.

– Доброе утро, мама.

С румянцем на подернутых пухом щеках, с кудрявящимися волосами, мягко и быстро вошел в студенческой тужурке юноша, поцеловал мать и кивнул отцу.

– Дай-ка «Листок»… Раисе Невстроевой вчера громаднейшую корзину цветов, колье… овации… – говорил он ломающимся молодым торопливым голосом, быстро и в то же время мягко, по-юношески садясь, беря газету, чай.

– Талантливая артистка, – заметила Екатерина Ивановна, ставя чайник в теплое гнездышко и заботливо накрывая подушечкой.

– Что ты находишь талантливого?.. Красива она, да. Зато полное отсутствие чувства меры, мелодраматический шепот, истерические выкрики… Ну, мы ж ей вчера… Думал, галерея провалится: свист, кошачья музыка…

– Уж вот этого не понимаю… Студенты, в форме, приличная, воспитанная молодежь, и вдруг начинают кричать, как извозчики, топать, беситься… Просто не понимаю… Да и зачем ты ходишь на галерею?

«Отчисляется с отчислением?.. нет… с пенсией? с мундиром?.. Да нет же, чепуха…» – И Егор Матвеевич беспокойным усилием старался вспомнить то бессмысленное и страшное, что так отчетливо слышал ночью.

– Мама, но ведь простое чувство правды… Если можно прилично аплодировать, выражая похвалу, то почему же не выражать порицания, недовольства?..

– Никто не говорит, но зачем же так грубо, по-уличному?.. Тебе еще чаю?

– Старика Лунского не встречал? – спросил Егор Матвеевич, стараясь подавить неприятную и тревожную память о проведенной ночи.

– Нет… его ведь нет… Сына взяли, уехал в Петербург хлопотать.

– Вот этого я тоже уж решительно не понимаю, – и Екатерина Ивановна даже покраснела, и ноздри ее даже раздулись, – да ведь это одной минуты покойной иметь не будешь. Пошел куда-нибудь – боже мой, как бы чего не случилось!.. Долго нет – места себе не найдешь, вернется ли, – что такое, почему… Да разве это жизнь?.. Это возмутительно!.. Неужели образование дается для этого?..

«Отпускается с… поздравлением… Да нет же, черт знает что лезет…»

Сын, наклонившись, пробегал газету и, не глядя, мешал ложечкой в стакане. Он любовно относился к матери и в то же время ни в какие принципиальные споры с ней никогда не вступал, так же как и Егор Матвеевич. Молчаливо была отмежевана область простых, обыденных, ясных отношений, и за этой чертой начинался мир, как бы не имевший никакого отношения к Екатерине Ивановне.

– Всякий своему счастью – кузнец, – проговорил Егор Матвеевич, желая заглушить неприятное, назойливо всплывавшее ощущение, ни к кому в особенности не обращаясь и перегибая пополам газету, – да даже и не счастью… Счастье – чепуха, есть только жизнь. Каждый кует свою жизнь и начинает ковать с пеленок, это – без преувеличения. – И, помолчав, добавил: – И каждый кует по-своему, и помешать ему нельзя.

– Так, Егор Матвеевич, рассуждать нельзя тем, у кого есть дети. Холостякам так можно рассуждать. Надо подумать о судьбе детей.

Егор Матвеевич деликатно дал ей докончить, не перебивая, и, когда она кончила, сказал, продолжая свою мысль:

– Всякому овощу свое время… Есть периоды в жизни человека, когда его неудержимо тянет решать высшие вопросы, воплощать справедливость в человеческих отношениях и…

53
{"b":"254861","o":1}