Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Снова шум, движение, отодвигаются: стулья, тянутся рюмки. Христофор Ильич кивает головой, кладет руку на возвышающийся из-за стола живот, а другой слегка помахивает, дескать – хорошо… хорошо… только, пожалуйста, оставьте меня в покое…

Снова тосты, речи, все идет по порядку, правильно, как по рельсам.

Вместо глаз у всех стали узенькие щелочки; начал плавать приятный, качающийся шум, весь заполненный сияющим электричеством, говором, речами, звоном.

Улыбались глупо и неизвестно чему, и каждому хотелось сказать речь.

«Милостивые государи… нет, нет… господа… нет, просто… товарищи по работе… И это не то… Фу, ты! как глупо… Никуда я не годный человек! Главное – трус… величайший, позорнейший трус…»

Прорезая смех, говор, звон и восклицания, явственно раздалось:

– Господа, только два слова…

Репортеру в конце стола со страху показалось, что это он сам нечаянно заговорил, он боязливо поднял глаза – говорил небольшого роста передовик, сутулый, с желтыми глазами.

– Мне хочется внести… мне хочется осветить положение с другой стороны… Нет ничего скучнее показного, казенного…

Директор тихонько встал и проследовал из зала. Редактор, отваливаясь назад, чтобы поддержать перевешивающий живот, тоже без шуму вышел. Фактический редактор, красный, с вспотевшим лицом, странно размахивал руками.

– Хорошо-с, Иван Николаевич, хорошо-с, мы вас слушаем… но надо же считаться с местом и с условиями…

– Так вот один говорит то, другой се, а ведь в сущности все мы… голые!..

– Довольно!..

– Перестаньте!..

– Продолжайте!..

– Не надо!..

– Просим!.. просим!..

– Продолжайте!.. продолжайте!..

– Иван Николаевич, просим… Кому не угодно, может выходить…

Зал разом преобразился, точно сдернули завесу. Сквозь дымчато-слоистые табачные волны остро лилось электричество, раздражающе-едко несся запах водки, вина, разлитого по скатерти, и из недопитых рюмок и сквозь тяжелый туман возбужденно пылали красные вспотевшие лица, сверкали глаза. Стройный порядок сбился, спутался, и высунуло голову что-то другое, лохматое и беспорядочное, все время таившееся, враждебное порядку и чинности.

– …почему это можно знать и чувствовать, что я под пиджаком, под сорочкой – голый, а сказать об этом нельзя? Почему всем можно знать и чувствовать, что газета – это насос, выкачивающий из рабочих, из сотрудников мысль, знание, труд, силы, здоровье во славу дивидендов господ акционеров, – знать и чувствовать это можно, а говорить об этом нельзя?

– Совершенно верно!..

– Я вот девятый год… а что я такое… надо об этом подумать…

– Вы говорите трюизмы, Иван Николаевич…

– Нет, позвольте, господа…

В табачном дыму, пронизанном тусклым сиянием, нервно метался говор. Кто-то опрокинул стул. Уронил зазвеневшую осколками рюмку. Проталкивались, говорили не слушая, тянули друг друга за рукав, каждый желал получить слово…

– …Провозглашаем тосты, пьем, едим во славу объединения, товарищества, а эти товарищи горла друг другу готовы перегрызть. Разве секрет, что внутри редакции идет постоянная, ни на минуту не прекращающаяся борьба, борьба за власть, за вознаграждение, за значение и руководство в газете…

– Это слишком!..

– Верно…

– Правильно!.. Правильно!..

Снова взмывшие говор, крики, восклицания заглушили голос оратора.

– Позвольте… позвольте… – говорил фактический редактор, выдираясь из толпы, красный, взволнованный, вспотевший, то и дело поправляя пенсне на опухшем носу, – это уже личности, это прямой намек на меня, и я не могу этого оставить.

– …якобы служим высокому делу прояснения общественного сознания, а на самом деле мы просто служим дивиденду господ акционеров…

– Неправда!..

– Верно!..

– Так зачем же вы сами работаете в газете?

– Это – лицемерие!..

– Ага, голому можно быть, а нельзя про это говорить.

– Нет-с, позвольте-с… – нервно поправляя пенсне, выкрикивал срывающимся голосом редактор, и жилы на лбу его надулись, – мне бросают упрек… это не в первый раз… меня упрекают, что я служу капиталу… Господа, кто же вам велит служить, если это предосудительно… Детский, наивный лепет… Ну, организуйте газету без денег, и я с радостью первый пойду в нее работать. Разве я не понимаю, что приятнее, благороднее, чище, возвышеннее работать в органе, не зависимом от капитала… Организуйте же такой орган!.. Господа, ведь вы все стоите в стороне, вы только критикуете меня, а ведь все сношения, все столкновения, все удары Кит Китычей приходится выносить мне. За каждую лишнюю копейку гонорара мне приходится выслушивать длиннейшие нотации. Вам ничего этого не видно…

– Себя-то не забываете, на четыреста рублей в месяц жить можно!..

– Четыреста рублей!.. А вы думаете, много это – четыреста рублей, за те унижения, за те нравственные пытки, которыми покупается мало-мальски чистоплотный облик газеты. Вы говорите: четыреста рублей, но, господа, ведь я восемнадцать лет тянул лямку журналиста… у меня семья, у меня учатся ребятишки… Господа, неужели и под старость я не имею права на это? Что буржуазный орган… Ну, хорошо, я уйду на улицу с семьей умирать с голоду, кто выиграет от этого? Вы проиграете, потому что теперешнее обеспечение сотрудников создано многолетней борьбой, я уйду, акционеры воспользуются случаем и сведут всех на пониженную плату… Никто не упрекнет в подлости нашу газету…

– В прямой… – эхом отозвался чей-то голос.

– Да, мы о многом не пишем, не говорим…

– Фигура умолчания, – снова, как эхо, отозвался голос.

– …но мы не мракобесничаем, мы не лезем на стену защищать интересы капиталистов, и стоит мне уйти, сейчас же найдутся люди, которые, чтоб укрепить за собой положение, будут по-собачьи заглядывать акционерам в глаза, будут торговать и совестью и честью журналиста, и вам всем, господа, если вы уважаете себя, придется уйти.

Все молчали, не спуская глаз с отсвечивавшего потом влажного, потного, красного лица Короедова. И среди молчания, странно и неожиданно нарушая его, раздался одинокий хлопок, и через минуту нерешительного замешательства другой, третий, и весь зал задрожал от аплодисментов.

И снова зал, весь сизый до самого потолка, заполнился голосами, смехом, восклицаниями, говором.

– Все образуется… все пойдет, как надо…

– Я на это так смотрю: надо же жрать, ну, вот и работаю в буржуазной газете… все равно кирпичи бы таскал…

– Разница, знаете… кирпичи-то безразличны для общества, а буржуазный-то орган вносит отраву…

– Извините, и из кирпичей, может быть, как раз строят тюрьму, в которую засадят лучших сынов народа…

– А знаете, вредное насекомое этот Иван Николаевич… от злости он говорит, но всегда в его словах ядовитое зерно правды.

Разбились по кучкам. Голоса становились хриплыми, усталыми, осовелыми. Зал пустел. Хотелось на воздух из духоты и табачного дыма.

Ковылин, небезызвестный журналист, вышел, с наслаждением глотая свежий воздух и стараясь удерживаться и не покачиваться. Фонари, заливавшие улицу синевой, то необыкновенно далеко, безнадежно и с трудом брезжили сквозь туман, то назойливо и нагло лезли в самые глаза. Ковылин усиленно двигал бровями, стараясь ориентироваться. Кто-то взял его под руку.

– А-а, Игнат Матвеевич…

– Пойдемте вместе…

– Пойдемте.

Игнат Матвеевич, репортер, никогда бы не осмелился на такую фамильярность со знаменитостью, но, когда улица ковыляет и фонари кланяются, все становятся ровней.

– Вот, – говорил Игнат Матвеевич, худой, костистый, с добрым птичьим лицом и весь похожий на заработавшуюся клячу, которую плохо кормит хозяин, – всегда так, каждый год что-нибудь, а уж выйдет. Иван Николаевич – хороший человек, но… понимаете, когда с ним говоришь и он улыбается, так и ждешь – вот-вот сейчас скажет что-нибудь… и ведь он не врет или там ругается, нет, а всегда боишься…

Мимо без перерыва шли в обе стороны широкие панели, гремели пролетки по мостовой, потоками света заливали окна магазинов фонари, рассеивая ложившиеся вокруг тени.

51
{"b":"254861","o":1}