— Какие отвратительные глаза! — с негодованием проговорила про себя Анжела и обратилась к отцу.
Последний в это время весь погрузился в рассказ Стратнера который продолжал:
— Ну, так как он теперь обратился ко мне чистосердечно, то я простил ему все прежнее и помог ему вступить в цех. Кройка его, разумеется, оказалась неважной, но я помог ему, приложил свою руку: и его приняли, тем более, что для него, в сущности, важно было только звание. Таким образом, он стал мастером и сдержал обещанное мне. Благодаря уменью красиво говорить и убеждать каждого, он привлек многих на свою сторону, тем более, что ни для кого не был соперником. В конце концов даже те, которые прежде были против меня, теперь подали голоса в мою пользу: и я был избран старшиной. А? Не правда ли, рука руку моет!
— Говорят, что так, господин старшина.
— Да, так вот, каждый получил, что ему надо было. Он — жену, она — мужа, а я… но это в сторону. Он сделал карьеру и обязан этим прежде всего мне, а затем жене, госпоже Кампенс. Ну, все, что он там еще рассказывал об ожидающих его наследствах — все это басни, разумеется. Жена этому верит, но родственники все знают, что это одни выдумки, и я тоже знаю. Но что из этого? Он достаточно обеспечен в будущем и без наследства. Ну, а ветреность пройдет с годами.
— Зачем вы так упорно обращаетесь спиной к вашему соседу? — прошептала на ухо молодой девушке Микя, вернувшись к ней опять. — Это нехорошо с вашей стороны, — прибавила она.
Анжела испуганно обернулась и взглянула на Ринальда. Она не заметила, как он вернулся и тихо занял прежнее место. Опечаленное выражение его лица произвело на нее такое впечатление, что она поспешила опять отвернуться скорее, чтобы скрыть появившиеся у нее на глазах слезы.
— Не трогайте барышню, — сказал Ринальд кротко, обращаясь к госпоже Бокельсон. — Я сам виноват. Я обидел ее необдуманным словом и буду ждать, пока со временем она, может быть, простит меня.
В это время раздался общий смех за столом. Веселье исходило с того места, которое занимал Бокельсон. Все те, кто не знал причины смеха, с любопытством требовали повторения шутки, вызвавшей его.
— Если это мастер Ян сочинил что-нибудь смешное, пусть он повторит или пусть поставит две бутылки вина! — прохрипел Стратнер во всю силу своих легких.
— Э, что там! — воскликнул Ян, одушевленный какой-то странной веселостью, напоминавшей проказы гномов. — Я поставлю вам две бутылки, черт возьми, и шутку мою сверх того, если стоит ее повторить.
— Да, да, хотим слышать шутку! — повелительно требовал общий голос гостей.
— Помилуй Боже! Что за люди! — со вздохом подумала Анжела, измученная этим окружающим ее пьяным разгулом, мыслью о Ринальде и соседством Бокельсона, внушавшего ей страх.
— Я хотел только научить Вангеста, как стать невидимкой, — сказал Ян, смеясь, и произнес следующие стихи: «Необходимо для этого шесть вещей — пара кружек прежде всего, наполненных колокольным звоном, потом кукушка, кукующая зимой, собачья шкура, по которой ни разу не пробежала блоха, льстец, не гнувший спины, и амвон, с которого еще не раздавалась ложь. Все это смешайте в одном горшке и прибавьте еще немного черного куриного помета. При помощи этого средства вы можете стать невидимкой и вам удастся все, что вы ни задумаете».
Шутка это была образцом остроумия, царившего в те времена среди цеховых мастеров, в гостиницах и на всякого рода пирушках. Оглушительные рукоплескания были наградой автору этого внезапно сочиненного стихотворения, который с таким комизмом его произнес, что сам шут его актерской труппы мог бы на этот раз позаимствовать у него.
— Заметьте только, каким огромным влиянием он пользуется среди этих людей, — сказал Ринальд, который отошел от Анжелы и стоял теперь за спиной у Людгера. — Он трогает их, когда хочет, до слез, с минуту спустя, уже заставляет их смеяться, как Петрушка.
— Я непременно должен написать его портрет, если только ты можешь мне завтра это устроить — сказал Людгер, отпивая из своего стакана.
— Ты забываешь, батюшка, что у нас все дни наперечет до дня рождения достопочтенного нашего пробста[10] и что он сам обещал присутствовать в этот праздник в соборе.
Анжела произнесла эти слова с особым ударением. Ринальд молчал, закусив губы.
— Ты совершенно права, ангел мой: твои слова вполне благоразумны. Правда тоже, что нам предстоит не близкий путь и что лошади у нас далеко не епископские. Ну, половинку дня, я думаю, я могу все-таки украсть для себя. Да, я так хочу, черт возьми! Я не буду спокоен, пока не напишу этого портрета. В этом лице есть что-то такое… Лев, тигр и обезьяна отражаются в нем в одно время, точно в зеркале.
На лбу художника появились вдруг морщины, точно туча на ясном небе, и, косо взглянув на дочь, он сухо проговорил:
— Надеюсь, я сохраню еще некоторое значение у себя в доме и могу пожертвовать половину дня своему искусству, не спрашивая ни у кого согласия. Или капризная принцесса думает окончательно держать меня у себя под башмаком.
Испуганная этим недовольством отца и его дурным расположением духа, Анжела поспешила произнести несколько ласковых слов, тотчас успокоивших брюзгливого старика и превративших его снова в нежного, обожающего дочь отца.
— Ну, ну, ну… только не огорчайся, милая моя дурочка. Твой голос, разумеется, всегда будет решающим. Как ты хочешь, так и постановит рейхстаг. Да ведь и в самом деле меня связывают с пробстом самые тесные узы благодарности…
В это время Ринальд подошел к нему вместе с Бокельсоном и шепнул художнику:
— Переговорите с ним сами. Он достаточно тщеславен для того, чтобы пойти навстречу вашему желанию. Вам нетрудно будет получить его согласие.
— Вы хотите писать портрет с меня? — обратился к нему Бокельсон.
Он был польщен этим предложением, но все-таки в тоне его звучала ядовитая насмешка, отравлявшая все его самые льстивые речи, как только он находился под влиянием вина.
— Неужели такой превосходный художник, как вы, не находит предмета, более достойного для изображения, чем такой незначительный человек — не более, как простой ремесленник.
— Меня зовут Людгер Цум-Ринге. Вы должны знать о моем искусстве: имя мое достаточно известно далеко за пределами моего отечества, — возразил художник, не стараясь быть вежливым. — И я не знаю, кто превзошел бы меня в живописи где бы то ни было, в любой части света: вы правы, если это хотите сказать. Но, черт возьми, знаменитый и незабвенный Альбрехт Дюрер увековечил своей кистью нюрнбергского башмачника: почему же мне не изобразить лейденского портного, а?
— О, это большая честь для меня, высокоталантливый мастер; я не могу равняться со знаменитым вашим Гансом Саксом[11]. Если я могу произвести что-нибудь в области поэзии, это обнаружится только тогда, когда у меня будет здесь своя школа и свои ученики. Я научу их театральному искусству: тогда со сцены они будут передавать зрителям то, что вынесут от меня.
— Вы положите начало новому будущему, свободному от нынешних оков! — воскликнул студент с восторгом. — Прошло время напыщенных миннезингеров[12], украшенных золотыми шпорами и настраивающих арфу только в стенах гордых замков: народ сам должен стать предметом поэзии и песнопенья.
Анжела снова, как прежде, на улице, с глубоким удивлением взглянула на юношу.
— Много званых, но мало избранных, — сказал Ян, опустив глаза в землю, как бы опасаясь выдать тщеславное удовольствие, с которым уши его внимали заманчивым предсказаниям грядущего успеха.
— Бросьте только это ханжеское изречение, дорогой мой хозяин! — воскликнул Ринальд. — Оно вмешивается всюду, как снегирь, сующий свой клюв. Все призваны пользоваться благами мира и здесь, на земле, и там, на небесах; среди всех призванных есть также много избранных. Не безумие ли думать, что наше душевное благо мы можем получать только как вассалы от другого человека, рожденного в прахе, как мы сами? Неужели свобода принадлежит только дворянам, а религия — одним священникам? А мы все, люди, толпа, один вес которой подавляет всех этих немногих избранных, неужели мы должны оставаться вечно безличными? Если все это так зачем тогда нам даны разум и чувства?