Вам легко пишется?
Иногда. Бывает, пишу десяток страниц за час или два.
Всегда на машинке?
Да, от руки – никогда. На машинке как-то чище получается. Это обнадеживает.
Великие писатели, взять хотя бы Флобера, работали очень трудно, мучились над каждым словом. Такое еще встречается.
Да, я это очень хорошо понимаю. Они правы. Может быть. Но для меня слова – это возможность выразить мысль. Не вижу смысла над ними корпеть. Ювелирную работу пусть делают ювелиры.
Вы работаете каждый день?
Не обязательно. Бывает, я пишу роман периодами по десять-пятнадцать дней. В промежутках думаю над историей, просто мечтаю и, потом, я о ней говорю. Делюсь идеями. Спрашиваю мнения. Люблю, чтобы это нравилось.
А если не нравится?
Для меня это катастрофа. Мне кажется, я мало что могу изменить. Машина уже запущена…
Что такое для вас писать?
Писать – это двойное удовольствие рассказывать историю другим и себе. Удовольствие писать необъяснимо: вдруг находишь прилагательное и существительное, дивно друг другу подходящие, поди знай почему, два чудесных слова, идею, которая очень далека от того, что хотелось сделать, но уж больно хороша. Это как идти по незнакомым и прекрасным краям. Да, это прекрасно, но и унизительно порой, когда не получается написать то, что хочешь. Тогда это маленькая смерть, впору сгореть со стыда, стыдно за написанное, чувствуешь себя жалкой. Но уж если «пошло» – это как хорошо смазанный, идеально работающий механизм. Как пробежать стометровку за десять секунд. Это чудо, когда фразы нанизываются одна на другую и ум работает почти отдельно от тебя. Ты становишься собственным зрителем.
Когда перечитываешь, например, «Ангела-хранителя», создается впечатление, что вам очень нравится смешить.
Да, очень нравится. Я и сама люблю посмеяться.
Вы нарочно стараетесь рассмешить, когда пишете диалоги?
Некоторые – да. Надеюсь, мы говорим об одних и тех же.
Когда вы видите кого-то, что замечаете в первую очередь?
Кого-то, кого я совсем не знаю?
Или кого-то, кого вы знаете…
Когда это незнакомые люди, я смотрю в первую очередь на внешность, движения, на то, что называют поведением. Когда это люди, которых я знаю, – смотрю, хорошо ли они выглядят, довольны ли, все ли у них в порядке.
Вам не кажется, что вы подмечаете вещи, которые пригодятся вам в дальнейшем?
Я совсем не наблюдательна.
Мелкие детали, которые приходят вам в голову, когда вы пишете, просто возникают ниоткуда или вы вдруг вспоминаете, что где-то их подсмотрели?
Начнем с того, что таких деталей, думаю, относительно мало.
А сцены, к примеру?
Сцены – это визуальное. Это всегда вымысел; да, сугубый вымысел.
В «Любите ли вы Брамса?» мне вспомнилась очень красивая сцена: как смешиваются волосы Поль и Симона в открытой машине, когда они в первый раз целуются. Это не воспоминание?
Нет, просто пришло в голову. Тут дело даже не в сцене, а в том, что ночью всегда веет какой-то ветер, пахнущий совсем не по-парижски… Зимний ветер… Я очень это люблю. Люблю ночь. Поэтому она у меня играет активную роль.
Похоже, вы гордитесь тем, что пишете «хорошо».
Хорошо писать не каждому дано. В людях нет страсти к словам; вот и получается, что пишут они откровенно скучно, дурно или плоско. А ведь французский – язык чудный и вечно новый. Куда как легко вслед за новым романом просить читателя привнести талант, которого не вложил автор. Настоящая литература все же зиждется на таланте автора! Читатель должен быть покорен, завоеван, взят в полон тем, чьи радость и сила в том, чтобы пленять словами, которые принадлежат всем, но только писатель умеет их употреблять не так, как все.
А сами вы довольны тем, что пишете?
Писательский труд остается для меня чудовищным самоуничижением. Я бы хотела точно знать, что написала или пишу хорошую книгу, для меня хорошую, но быть в этом уверенной я не могу. Писательский труд – это нечто такое, с чем нельзя шутить. Ничто так не выводит меня из себя, как превратное представление, сложившееся обо мне в этой области. Я знаю хорошие книги, великие книги, и чего бы только не дала, чтобы быть уверенной, что и я написала хоть одну такую. Я верю в честность. А честность для меня состоит как раз в уважении к представлению, которое мы имеем о некой ценности. Ценность, которую пытаюсь уважать я, – это литература. Правда.
Вас интересует критика?
Критика интересует меня только в той мере, в какой она говорит о моих книгах, а не о Саган. То есть, сами понимаете, интересует она меня очень мало. У меня такое впечатление, что я уже двадцать лет окружена большой семьей, вроде бы и любящей, но ворчливой, и постоянно слышу одну и ту же песню: «Ты мало работаешь, много пьешь, знаешься с неподобающими людьми, слишком быстро гоняешь на машине». Это все упреки скорее семейного порядка, чем литературного. Вы удивитесь, но я до сих пор, в тридцать девять лет, чувствую себя девчонкой. Единственные, кто действительно говорит со мной о моих книгах, – это мои читатели, потому что их-то как раз интересует история и герои этой истории.
Что же они вам говорят? Кто они?
О! Это часто бывает занятно: от юнцов до старушек. Очень длинные письма. Иногда меня в них оскорбляют. Или просят денег: кто три франка, кто десять тысяч. Но обычно люди рассказывают о себе, впрочем, всегда немного лукавя: ложь или умолчание ведь чувствуется. В этих письмах они отождествляют себя с героями моих книг. После «Немного солнца в холодной воде» женщины писали мне: «Я тоже любила молодого человека, мы с ним жили в провинции. Я последовала за ним в Париж, и там он меня бросил, как ненужный хлам». После «Синяков на душе» было немного иное: куда более личное, так сказать, голоса сердца. Очень трогательные письма, попадались довольно красиво написанные, в них говорилось о жизни, о смерти, о метафизике.
Иногда меня спрашивают, что я хотела сказать или сделать, почему такой-то персонаж или такой-то характер. Или мне пишут: в вашей книге вы объяснили мне такую-то проблему. Но я-то никогда и не задумывалась об этой проблеме – тут я теряюсь.
Вы отвечаете?
Иногда. Но их слишком много. А зачастую и ответить нечего. Когда читатель пишет вам: на странице 27 я узнал себя, это я точь-в-точь и т. д. Это очень трогательно, но совершенно бесполезно для писателя.
Вас всегда узнают на улицах?
Теперь гораздо реже. В восемнадцать лет это было невыносимо. Меня узнавали повсюду. К счастью, многое с тех пор изменилось. Бывают дни, когда я похожа на себя, если можно так выразиться, похожа на свои фотографии. А бывает – в зависимости от вчерашнего состояния, от усталости, – что я совершенно безлика. Что-то, наверное, во мне есть такое ускользающее. Я прохожу быстро, и меня не видят. Это вопрос техники: надо идти прямо, не глядя людям в глаза. Иначе они начинают делать вам знаки – и тогда все пропало. Вы отвечаете, они подходят, вы в замешательстве, не помню, где мы с вами встречались, напомните мне, как вас зовут. Нет-нет, мы с вами незнакомы, но мне так понравилось «Любите ли вы Брамса?»… Это катастрофа. Или наоборот, я систематически здороваюсь, из комплекса, что ли, так приветливо, и попадаю на совершенно незнакомых людей, которые смотрят на меня пристально, как на сумасшедшую. Порой бывают очень комические ситуации, этакие «контрпетри»[5].
Вы сомневаетесь в себе?
Есть ли люди, никогда в себе не сомневающиеся? Я сомневаюсь в себе постоянно. Иначе разве я, например, продолжала бы писать? Сомнение – это мое здоровье. В девяти случаях из десяти писать значит заблуждаться. Разум мечется, обезумев, между двумя полюсами, двумя возможностями. Единственный способ для писателя разрешить сомнение – устремиться по пути, который кажется самым соблазнительным с точки зрения чисто вербальной, лирической, романтической. В такие моменты мы заблуждаемся осознанно, но с благими намерениями. Все правы, никто не прав. Не может быть неправым только тот, кто один перед «чистым листом, защищенным своей белизной», как сказал Малларме. Не надо оправдываться задним числом за то, что ты сделал, объяснять, почему, как, для кого. Сделал – и все тут. Каждый день я спрашиваю себя: «Где я? Что мне думать?» И ничего не понимаю. Повторюсь, писательский труд – единственная возможность… заблуждаться, да, быть может, но заблуждаться осознанно.