А ваша мать?
Моя мать – это идеал, это чудесная подруга. Она нежная, застенчивая и обладает чувством юмора. Любит принимать гостей. Вечно приглашает человек по пятьдесят на свою голову. Но глава семьи – отец. Они всегда уважали мою свободу поступать и думать по своему усмотрению. Отец, мать, брат и сестра – всех четверых я бесконечно люблю и не могу представить ничего хуже, чем потерять их.
Вы с братом были очень близки. Какое-то время, после успеха, вы даже долго жили вместе. Это не доставляло никаких неудобств ни вам, ни кому-либо из вашего окружения?
Это доставляло неудобство нашим друзьям, потому что нас действительно было не разлить водой. Я пожертвовала бы ради брата любым мужчиной, а он ради меня – любой женщиной. Что бы ни случилось, мы всегда смеялись, оказавшись вместе.
Итак, выходит «Здравствуй, грусть», и сразу успех, фотографии, интервью…
Когда вышла «Здравствуй, грусть», мне было восемнадцать лет. Меня просто затравили фотографы и журналисты со своими вопросами. Все они требовали, так сказать, анекдотов. Анекдотов?! Навскидку они в голову не приходят. На вечеринке с друзьями еще куда ни шло, но так! И я говорила: «Анекдот? Нет… не знаю, ничего не припоминаю…» И больше не раскрывала рта. Я была нема, и про меня стали говорить, что я печальна. Это неправда, но что мне было делать в тех обстоятельствах?
Что было, по-вашему, главной причиной такого фантастического успеха? Очень мало книг во Франции расходились миллионным тиражом.
Толчком послужила Премия критиков; с этого момента началась коррида. Эта премия сыграла большую роль, она по-настоящему «раскрутила» книгу. Был коктейль, журналисты, фотографы, мой возраст их поразил, они увидели в этом хороший материал для статей и фотографий. Вообще, мне кажется, литературные премии – это что-то вроде лотереи, за редким исключением. Да, они полезны тем, кто их получает. Это позволяет им год или два работать, не имея материальных забот. А так, я не думаю, что это кому-нибудь нужно.
Тогда же появилась статья в «Фигаро», в которой Мориак назвал меня «прелестным маленьким чудовищем», кажется, так. А я, разумеется, вовсе не была ни прелестной, ни маленькой, ни тем более чудовищем… Я была самой обыкновенной девушкой, любила жить, смеяться, танцевать, видеться с друзьями, слушать музыку, читать. В общем, ничего особенного.
И вы сами не можете объяснить этот практически беспрецедентный успех?
Все обрушилось на меня внезапно, как волна. Я первая была удивлена успехом; думаю, реклама сыграла немаловажную роль, и потом, моя книга легко читалась, и у читателя не складывалось ощущения, что до него снисходят. Но, в сущности, у меня нет этому серьезного объяснения. Реклама конечно же всего не объясняет; если бы еще я «пошла» только у буржуазии… но нет же. Так в чем дело? Было, наверное, что-то еще… Ох! Нет, не знаю.
Говорили, что книгу прославил скандал. Что несколькими годами позже она прошла бы незамеченной…
Вне всякого сомнения, сегодня «Здравствуй, грусть» не вызвала бы никакого скандала. В то время это была простенькая история о девушке, занимающейся любовью с молодым человеком в круговерти сердечных проблем и не задающейся нравственными вопросами. В наши дни скандал бы вызвали как раз нравственные вопросы, последствия плотского акта. Тогда все было наоборот; сегодня это безнадежно устарело.
Если книга продается большими тиражами, значит, она что-то в людях затрагивает. 1954 год – это был пик того периода, когда очень широкая публика узнавала себя в книгах Сартра и Камю. А ведь много позже после выхода «Здравствуй, грусть» кто-то (Жан-Пьер Фэй) сказал: «Роман абсурда был вульгаризирован сагановской версией».
Абсурдность жизни не дожидалась ни Сартра, ни Камю (ни меня), чтобы войти в роман. И дураки тоже не дожидались нашего века, чтобы отпускать такого рода комментарии.
Вы действительно сознавали тогда, что стали писателем? Что вы думали? Что делали?
Я всегда думала, что стала писателем, но перед этим успехом, этим феноменом снежного кома, пестрого и жуткого, я была бессильна. Мне оставалось только пригнуться и ждать, когда это пройдет… Поначалу я от этого страдала, ведь кому понравится, когда на него показывают пальцем, словно на вещь?… Хочется быть как все… Меня выставили на всеобщее обозрение… Что мне было особенно неприятно – не критика, не отклики, а эта манера говорить обо мне как о вещи. Когда я получила Премию критиков, у меня случился миг прозрения (среди всех этих людей, толпившихся вокруг меня, этих фотографов, этого нагнетания безумия), я вдруг сказала себе: «Смотри-ка, вот это и называется слава». Один только миг сияло для меня так называемое солнце славы. После него затянули облака, но в тот миг я сказала себе: «Смотри-ка, это и есть слава». И, как ни странно, большой радости не испытывала; я уже знала, что слава – это вопросы и ответы и необходимость лукавить и юлить. Я встретилась с этим слишком рано. В восемнадцать лет и на 188 страницах… Я чувствовала себя почти виноватой и в то же время абсолютно безответственной. Моя слава была как взрыв.
И родилась легенда…
Я стала товаром, вещью: феномен Саган, миф Саган… и мне было стыдно. Я входила в рестораны, опустив голову; когда меня узнавали, шарахалась. Хочется же, чтобы вас считали нормальным человеком и нормально с вами разговаривали, а не спрашивали без конца, любите ли вы лапшу и тому подобные банальности. Быть неинтересной темой неинтересной истории – это угнетает. Я стала пленницей персонажа. И никакой возможности бежать из плена. На всю жизнь обречена на короткие и скучные связи без изюминки с партнерами, нагрузившимися спиртным, лопочущими английские фразы, изрекающими заумные афоризмы и безмозглыми, как лабораторные цыплята… Все это из профессиональной необходимости, если можно так выразиться.
Все упорно хотели видеть во мне эту героиню комиксов, которую звали Саган. Со мной только и говорили, что о деньгах, машинах и виски, я получала по три-четыре оскорбительных письма в неделю. На меня, впрочем, повесили несколько разных ярлыков: для одних я была развратной и скандальной девицей, что ни день творившей мерзости в Париже, преимущественно в ночное время; для других – маленьким перепуганным существом, не понимающим, что с ним случилось; для третьих – бесстыдницей, за которую написал книгу кто-то другой; и наконец, для некоторых я была Саган-сумасбродкой! Велико было искушение опровергнуть все это, быть спокойной, целомудренной, сдержанной, наперекор этому чудовищу, которое проецировали на меня, чудовищу о тысяче граней. Один английский журналист однажды позабавился, воссоздав то, что он назвал «арсеналом Саган»: виски, пишущая машинка, флакон таблеток для пищеварения, труды Маркса (Карла, не Граучо) и «Астон Мартин». Пишущая машинка – ладно. Виски – тоже согласна. Таблетки? Никогда их не принимаю. Карла Маркса знаю очень плохо. «Астон Мартин» – да, был он у меня, на меня же свалился…
Борис Виан сказал: «Мы всегда маскируемся и можем до того домаскироваться, что нечего больше и маскировать…»
Довольно долго до меня доходило, что мне нужна маска, чтобы скрыть лицо. Я надела маску моей легенды, и она перестала мешать мне жить. Я любила быструю езду, любила кутить, хоть это и была уловка, способ пестротой обмануть одиночество, и потом, я любила веселье, встречи. Это была маска – и все же немножко я; в тех условиях это было идеально. Особых усилий не требовалось. Впрочем, маски – вы же знаете, что скрывается за ними? Ничего удивительного, просто человек.
Вы прятались…
Скажем так: я никогда не говорила правды о себе, я лишь придерживалась легенды, той, которую мне сотворили. У каждого есть легенда, думала я, более или менее глупая, лучше так, чем показаться в переднике на кухне! И потом, эта ли, другая ли… Еще я думала, что куда хуже, когда люди сами в них верят и пытаются на самом деле походить на свою легенду. Результат ужасен. Этому нельзя поддаваться. Я поставила бы на себе крест, если бы обо мне могли сказать: «С тех пор как эта девушка написала три строчки, она стала решительно невыносима!»