– На самом-то следу не стой, все же зверь, встань за дерево, в двадцати шагах. Из-за дерева будешь бить.
Первые четверть часа моего стояния на номере я думал о том, что лучше бы здесь остаться бухгалтеру. Он был бы рад отдохнуть. Но, значит, так уж распорядилась судьба. Возражать Манечкину я не мог, подумали бы, что боюсь оставаться на следу. И вообще на охоте, как на войне, не перечат.
Потом мне стали вспоминаться разные случаи, как лоси-подранки набрасывались на людей и будто бы насквозь пробивали их своим копытом. Одному будто бы снесло череп, так что отлетел в сторону. Другого охотника лось загнал на дерево и держал там, пока бедняга не замерз.
Я поискал глазами и не нашел поблизости подходящего дерева, на которое можно было забраться: стояли вокруг гладкоствольные березы да еще орешник в виде подлеска.
А то был случай, что лось упал и не двигался. Охотник подошел к нему, чтобы освежевать. И тут задняя нога лося – может быть, в агонии – нанесла удар. Охотник отлетел на десять шагов. Впрочем, уж не охотник, а труп охотника.
Потом, как обрывки смутного, заспанного сна, стали мне вспоминаться разрозненные картинки из книги, прочитанной в глубоком детстве. Книга была про гордого сильного лося, который жил отшельником, всегда один. И как у него был среди трясинных болот недосягаемый островок, на котором он спасался, и как он схватился однажды с огромным деревенским быком и победил его. И как охотник изо всех сил стремился выследить и убить необыкновенного зверя.
Писатель сделал этого лося, так сказать, личностью, выделил из толпы, из всех остальных существующих на земле лосей. И вот он уж дорог, близок мне. Не то что убить самому – другим помешал бы, по возможности, поднять руку.
А тот, что сейчас выйдет из лесу как раз на твое ружье?
Этого я не знаю. Этот из толпы. Этот рядовой, безымянный, неинтересный. Мало ли их убивают каждую зиму!
А он между тем шел. Сначала я услышал, как встряхнулся ореховый куст, потом послышалось шастанье снега, потом шумное и ритмичное, как если бы автоматические мехи, дыханье.
Розоватый пар курился около морды зверя. Характерный вздыбленный хребет быка задел за нависший куст орешника, и розоватый пар дыханья слился с розоватой оседающей пылью, такой же тонкой и такой же легкой, как пар.
Я заметил, что стою не дыша и что мои ноги как все равно не мои, а чужие.
И то, что в первый раз я увидел настоящего матерого лося, и то, что впервые придется убить огромное живое существо, и то, что это было красиво, как он шел через заиндевевший лес, – все это заставило меня потерять понапрасну три или четыре секунды. Значит, целиться я стал суетливо и торопливо. Из-за неуклюжей зимней одежды приклад ружья не впаивался, не влипал в плечо, как я привык при стрельбе из своего карабина. Мушка и прорезь, которые я лихорадочно ловил глазом, оказались тоже непривычными – прорезь слишком мелка, отлога и широка, а мушка – низенькая и маленькая.
Несколько секунд промедления хватило, чтобы лось миновал мою линию, и я, поймав на мушку заднюю часть быка, решил, что сюда стрелять бесполезно, перевел скорей на голову и выпалил пониже уха. Бык мотнул головой, кажется, даже рыкнул или хыкнул, сделал прыжок и, не оглянувшись, пошел дальше. Тогда я выпалил еще раз вдогонку, целясь куда попало, после чего зверь вломился в мелкие кустики, мелькнул два раза хребтом поверх них и скрылся из глаз.
Стрелял я, значит, все-таки механически и бессознательно, если не бросился сразу по следу в кусты, перезаряжая на ходу ружье, а стоял раскрыв рот, с пустым ружьем, переживая посетившее меня сказочное видение. Царь лесов гордо и достойно (не оглянувшись, черт возьми!) проплыл в розоватой дымке, и вот уж нет ничего. Я не удивился бы даже, если бы не оказалось на снегу никаких следов, а оказалось бы все вот именно розоватой дымкой.
Но следы были. Мало того, с места, где зверь мотнул головой, на снегу обильно набрызгано алой, яркой-преяркой кровью. А с того места, где я выпалил из второго ствола, правые ямки следов тоже перепачканы красным. Так и пошло с этого места – кровь в следу и округлые, как накидано вишенья, брызги по сторонам.
Сбежавшиеся охотники определили точно: ранен в голову и правую ногу – скорее, в заднюю. Нужно преследовать – далеко не уйдет.
Мы рванулись по следу чуть ли не бегом (снег был еще неглубок в эту пору, особенно в чистом поле) и так добежали до низких кустиков. Нам казалось, что вот тут он и лежит, – как только раздвинем кусты, сразу и увидим. Но кустики пришлось пройти насквозь, снова открылось поле. Кровавый след пересекал его, уводя в седой от инея, но все-таки черный по сравнению с березняком ельник.
– Нет, ребята, так не годится, – скомандовал запыхавшийся не меньше нас всех Манечкин. – Предстоит длительная погоня. Не торопясь. Тут, брат, на терпении – кто кого! Он обязательно где-нибудь ляжет. Не может не лечь. Я его очень хорошо знаю.
Началась самая длинная и самая скучная часть нашей охоты. Первоначальная горячность прошла. Начинала сказываться усталость, первые признаки усталости, которые, конечно, проходят, забываются на длинном пути.
Если бы нам сказали сразу, что придется брести по снежной белизне двадцать пять километров до самого вечера, то, может быть, мы, кто знает, плюнули бы на все (уж бухгалтер-то во всяком случае плюнул бы!), но мы ничего не знали, кроме того, что нужно идти вперед.
Манечкин, как заправский следопыт, сообщил:
– Видите – снег на ходу хватал. Выдыхается. И розовая пена с губы. Дойдет.
– Дерсу Узала, – шутил о Манечкине начитанный директорский шофер.
Хорошо еще, что не упрекали меня за мои, в общем-то, крайне неудачные выстрелы. Манечкин, шедший впереди всех, радостно закричал:
– Ага, вот он… Лежал… Ничего… Мы его дожмем! Тут, брат, на терпении, кто кого перетерпит.
Под развесистой елкой розовая, в красных пятнах, лежка зверя. И тут он, лежа, хватал губами снег, отдыхал, минуту ли, пять ли минут – кто знает! Постепенно, с усталостью, мне становилось все жальче и жальче лося. Такой гордый, такой красивый, такой свободный – и в таком обреченном, унизительном положении. Обернулся бы, что ли! Бросился бы навстречу врагам. Конечно, мы бы его добили наверняка. И так, наверно, добьем. Лучше бы ему погибнуть в затуманенном яростном исступлении. Но значит, он исполнял какой-то лесной лосиный закон. Может быть, один из главных законов в лосиной жизни. Закон этот мудр. Он велит ему уходить все дальше и дальше.
Понял я также всю жуть, весь ужас медленной, уверенной погони. Своим чередом проходит зимний день. Небо заволокло ровной серенькой пеленой. Скоро начнет потихонечку смеркаться – велик ли день в декабре! К четырем часам пополудни опускается сумеречная темнота. А мы все идем и идем. Если бы мы бежали в порыве и азарте, давно бы выдохлись и прекратили погоню. Но мы не бежим. Мы – хитрее, опытнее, злее лося. Мы идем не торопясь, отдыхаем иногда на пеньках, счистив с них шапки снега, перекуриваем. Шофер либо Манечкин успевают рассказать какой-нибудь анекдот, после которого рассказчик хохочет, а остальные говорят многозначительно: «М-да, бывает! Кто только сочиняет эти анекдоты!»
Мы не торопимся, и в этом весь ужас для преследуемого зверя. Уже три раза ложился он отдыхать, и все короче расстояние между его остановками. Может быть, он надеется выиграть время до темноты? Напрасный труд. Завтра мы начнем погоню с вечернего места, и снова будет у нас в распоряжении целый зимний день. Снова ему идти и терять кровь. Впрочем, скорее всего, он сдохнет ночью. Да нет, почему же? Хватит и этого дня. Немножко поднажмем и догоним.
Пятый раз ложился лось отдыхать и прошел от четвертой лежки каких-нибудь полтора километра. Манечкин дал знак идти осторожнее и молча. Зверь близко. Может броситься из-за кустов в смертельном отчаянии, хоть на одном ненавистном ему двуногом враге отыграться всласть, распоров как железным плугом.
И правда, зверь начал ложиться через каждые сто шагов. Не успеет прилечь шаги и голоса. Нужно снова подниматься на странно ослабевшие, чужие ноги и хотя бы ползком, хотя бы на брюхе уходить, уходить, уходить.