С одной стороны: «…на конце деревни шла женщина… она несла на коромысле два ведра воды. Поздоровавшись с нами, она спросила, куда нас бог несет, не молиться ли, граф ответил утвердительно…
– Небось ты в монастыре останешься навсегда?
– Не знаю, может быть, – отвечал граф».
С одной стороны:
«– Старушка, пусти нас ночевать, – обратился к ней граф.
– Батюшка, я рада пустить странников, да лечь негде: на хорах мухи не дадут спать, да и жарко, а кроватей у нас нет.
– Нам кровати не нужны, – возразил граф, – ты нам принеси вязанку соломы в сени, там мы и ляжем спать; только нет ли у тебя самовара, молока и яиц?
– Все есть, батюшка…
Старуха обращалась с нами кротко и радушно и, как видно, любила принимать странников».
С одной стороны:
«Позволь (старшина спрашивает. – В. С.), что ты тут расспрашиваешь? Есть ли у тебя документ? А то я много знаю таких стариков ханжей. Ну ка, покажи документы».
Все это, с одной стороны, хорошо и прекрасно. Но с другой стороны:
«Когда мы подходили к селу Спасскому, Лев Николаевич указал мне на барский дом, принадлежавший двоюродным сестрам Софьи Андреевны».
Но с другой стороны:
« – Вот вам документ…
Василий прочитал: «Граф Лев Николаевич Толстой» – и потихоньку сказал отцу; как от грома и молнии народ прячется под защиту строений, так и от слов «Граф Толстой» всех, старшину с сыном, артель крестьян, рабочих и бабу просительницу, всех в несколько минут как дождем смыло, только я да граф остались на крыльце».
А теперь вообразим, что уход настоящий, жертва и подвиг настоящие, и оборваны все концы, отрезаны все пути, и нет никакого графского документа. Чем бы, интересно, могла кончиться история со старшиной? Тоже ведь, за бродяжничество ссылали в Сибирь, да еще предварительно и секли. Федора, Кузьмича, например, сибирского старца (какую бы загадку он в себе ни таил), говорят, именно высекли, прежде чем отправить в Сибирь. Трагично, если это действительно был Александр I, да что поделаешь. Взялся за гуж…
Но нет, прикидка и примерка была осторожная и как бы понарошке: в лаптях, но с графским документом в кармане. Даже слуга не углядел, когда Лев Николаевич успел передать визитную карточку монаху в Оптиной пустыни. Последовательность событий была такова: ужинать в трапезную их не пустили, а посадили вместе с нищими. Это граф вытерпел. Дальше: «…монах, видя, что мы обуты в лапти, номера нам не дает, но посылает в общую ночлежную избу, где всякая грязь и насекомые». Тогда слуга, задарив монаха рублем, все же выпросил номеришко третьего класса, где спать пришлось вместе с сапожником из Болховского уезда.
«Сапожник вскоре заснул и сильно захрапел, так что граф вскочил с испуга и сказал мне:
– Сергей, разбуди этого человека и попроси его не храпеть».
Разбуженный сапожник резонно ответил: «Что же, прикажешь мне из за твоего старика всю ночь не спать?»
«…Вскоре откуда то монахи узнали, что в стенах их обители находится граф Лев Николаевич Толстой. От имени архимандрита и отца Амвросия приходят два монаха, чтобы взять вещи графа и просить его в первоклассную гостиницу, где все обито бархатом. Граф долго отказывался идти туда, но под конец все таки решился».
Ну, а дальше все как и полагается быть: прием у старца Амвросия, прогулки по утренней росе, купанье в Жиздре дважды в день, питье воды из сернистого Пафнутьевского источника, разговоры с крестьянами во время прогулок, но уже без ряжения, без спектакля. В письме Тургеневу восторгается: «Паломничество мое удалось прекрасно».
То, что не давало покоя всю жизнь, толкнуло, возможно, и на тот последний шаг, который так и называется теперь – уход Толстого. Шаг в конце концов был сделан с роковым запозданием на тридцать лет. По стечению ли обстоятельств, волей ли судеб, но ушел Лев Толстой в ту же самую Оптину пустынь.
Велись споры (да и сейчас еще можно услышать, хотя бы как гипотезу), не хотел ли Толстой примириться с церковью и остаться в Оптиной навсегда. Но здесь две разные проблемы, которые не следует смешивать. Сам же Толстой обе их разрешил одной известной всем фразой: «Я с наслаждением нес бы самое трудное послушание, только не заставляли бы меня в церковь ходить». Чего нибудь стоят и первые его слова, когда монастырский гостиник ввел беглеца в просторную комнату с двумя кроватями и широким диваном. «Как здесь хорошо!» – воскликнул утомленный дорогой (и всей предыдущей жизнью), продрогший в дешевом поезде, растрясенный извозчиками на плохой осенней дороге восьмидесятидвухлетний старик. Церкви он не искал, но искал покоя, хотя бы физического на первых порах. И что то ему нужно было еще, ибо просто физический покой был и в Ясной Поляне, в родном кабинете, на родном диване. А тут хорошо то хорошо, да (по свидетельству Маковецкого) «ночь была беспокойная сначала от кошек, которые бегали по коридору… потом выходила в коридор выть женщина, у которой сегодня помер брат…». Нет, если говорить просто о покое, то дома было покойнее. Но вот что то не давало покоя, тянуло за душу, толкало, гнало и в конце концов заставило убежать. И сколько бы ни говорили о том, что в эти дни сгустилась атмосфера в яснополянском доме, поверим свидетельству родного сына – Ильи Львовича: «…давно лелеянная мечта (подчеркнуто мной. – В. С.), об уходе из Ясной Поляны, оказалась единственным выходом»[29].
Старца Амвросия уже не было к этому времени, он вот уже девятнадцать лет покоился около Введенского собора. Он, по всей вероятности, первым бы проявил инициативу. Старец же Иосиф, сменивший Амвросия, ждал, когда придет Толстой, а Толстой ждал, когда пригласят. А между тем намерение встретиться было очевидно. Еще в вагоне Лев Николаевич расспрашивал, какие теперь старцы есть в Оптиной, а потом то же самое расспрашивал извозчика, пока ехали от Козельска, и Маковецкому сказал, что пойдет к старцам.
Однако утром начались колебания. Во первых, появился Сергеенко – секретарь Черткова, а это все равно как если бы сам Чертков. При Сергеенко Толстой сказал, что к старцам не пойдет. Но Сергеенко вскоре уехал, и в дальнейшем, можно сказать, Лев Николаевич делал круги около скита и старца Иосифа. Во время прогулки пошел прямо к скиту, к его юго западному углу, прошел вдоль южной стены и углубился в лес. После одиннадцати часов утра опять пошел гулять, и опять к скиту. Дошел до Святых ворот, вернулся, пошел было вправо, опять возвратился к Святым воротам, потом завернул за башню и опять – к скиту.
Тут он увидел монаха с метлой (Пахомия) и, разговорившись с ним, сказал без обиняков, что он Толстой Лев Николаевич, идет к отцу Иосифу, старцу, но боится его беспокоить, говорят, что он болен. Пахомий ответил, что старец не болен, но просто слаб, но Льва Николаевича, конечно, примет. Толстой пошел было к старцу, но, дойдя до Святых ворот, внезапно опять свернул в лес. После этих колебаний, возвратившись в гостиницу, он сказал Маковецкому: «К старцам сам не пойду. Если бы сами позвали, пошел бы».
Пахомию (на которого встреча с Толстым произвела огромное впечатление) выговаривали потом, зачем он сразу не повел Толстого к Иосифу. Пахомий отвечал, что не посмел.
Душан Петрович Маковецкий, многолетний личный врач Толстого, его секретарь и вообще очень близкий ему человек, ставит, по моему, все точки над «и», говоря:
«У Л. Н., видно, было сильное желание побеседовать со старцами. Вторую прогулку (Л. Н. утром по два раза, никогда не гулял) я объясняю намерением посетить их… Л. Н. желал видеть отшельников старцев не как священников, а как отшельников, поговорить с ними о боге, о душе, об отшельничестве, посмотреть их жизнь и узнать условия, на каких можно жить при монастыре…[30]«
Впрочем, теперь можно только гадать. Встреча не состоялась, и Толстой, покинув Оптину, поехал в Шамордино, где жила Мария Николаевна. Он метался. В плену субъективных представлений о самом себе и о соотношении себя с действительностью (как это часто бывает с людьми), он не мог оценить обстановку реалистически. В порыве наивной конспирации он подписывает письмо Александре Львовне «Т. Николаев», думая убежать и скрыться, в то время когда весь мир уже следил за каждым метром его передвижения по России.