Возможно ли было ему доказывать теперь, что Россию строили, собирали не одни мужики, что было уж для меня очевидным и ясным. Может быть, я и постарался бы кое-как ему доказать, но слово было произнесено. Мы ведь теперь безответственно бросаемся словами вроде «дурак, гад, подлец, сволочь, наглец, паразит…». Лезет человек без очереди, ему говорят «наглец», а он только ухмыляется, словно его самым красивым словом назвали. Мы как бы даже не слышим этих слов, ставим их вровень с остальными словами. Лишнее подтверждение этому то, что, когда потом разбирали этот инцидент за этим столом (как мне рассказывал Чивилихин), никто не мог понять, чем же я оскорбился. Разговор о Чапаеве слышали, а слово «подлец» не слышали. Поразительный и поучительный факт. И реакция была мгновенной. Я врезал Бубеннову звонкую двойную пощечину — ладонью и тыльной ее стороной при обратном движении руки, сказал, что жду его в фойе для дальнейших разговоров, если есть такое желание, и быстро вышел.
Вместо Бубеннова выскочил в фойе Юрий Нагибин, пировавший, как помним, за соседним столом.
— Володя, молодец! Наш стол в восторге. Мы все видели. Это такая гадина! Молодец, от имени стола дай пожму твою руку!
Значит, что же произошло? Ненавидящий евреев русский писатель Михаил Бубеннов грудью встал на защиту еврейской идеи, евреями спровоцированной и руководимой гражданской войны. Другого русского писателя, ополчившегося на еврейскую идею, он назвал подлецом. Получил за это пощечину к восторгу евреев, несмотря на то, что он защищал их идею. Строго говоря, разыгралась маленькая гражданская война к вящей радости и потиранию рук наблюдателей за соседним столом. То-то сладостно, когда один русачок бьет другого русачка. Но странным образом симпатии наблюдателей оказались не на стороне революционера Бубеннова, потому что он был «правее» меня, то есть ближе к формальной власти, которая ушла у них из рук. А я пока со своими взглядами годился уж и в подпиливальщики. Как же было не пожать мне руки, не одобрить пощечину, которую я влепил ярому защитнику власти? Компас Кирилла все показывал очень точно.
…На Пасху решено было пойти в церковь, в Елоховский собор. В пасхальную ночь около церквей всегда столпотворение вавилонское: ограждения из автобусов, оцепление милиции, комсомольские дружины, патрули — для того, чтобы по возможности помешать проникновению в церковь молодежи. А вокруг каждой церкви толпа, которую не вместило бы и десять таких соборов. Разве что все взорванные четыреста московских церквей, включая и огромный храм Христа Спасителя, включая и обезглавленные, обескрещенные, переделанные под склады да разные мастерские или просто так запущенные московские церквушки, иногда только приведенные во внешний порядок, вроде как у гостиницы «Россия»; включая и бездействующие, спящие в летаргии, хотя и не взорванные, но закрытые, немые, холодные, мертвые в эту пасхальную ночь соборы Московского Кремля.
Тогда распределились бы верующие равномерно, и всюду звонили бы колокола, и пылали свечи, и шла бы нормальная жизнь, нормальная пасхальная ночь.
— Ну вот, наглядное пособие для изучения истории СССР, — не упускал секунды Кирилл. — Съехались иностранцы, смотри, сколько машин. «Мерседесы», «ситроены», «кадиллаки», фоторепортеры и журналисты. Русские туземцы, аборигены празднуют пасху в условиях сурового оккупационного режима. Оккупационные власти идут на маленькие уступки, оставили несколько церквей, чтобы демонстрировать перед иностранцами свободу вероисповедания. Но какая же это свобода, если она не обеспечена возможностью войти в храм? Это не свобода, а особая, изощренная форма издевательства. Колокола звонят шепотом, в храме жарко. Духота, давка, невозможно пошевелиться. Где там молитвенное настроение, религиозное состояние…
Я заранее удивлялся, как же мы сумеем пройти через эти кордоны, через толпу, но Кирилл, увлекая меня за собой, обошел столпотворение. Через калиточку в железной ограде мы попали в тихий, безлюдный двор, где стояла только одна черная «Чайка» и прогуливались три молодца, наверное, владеющие приемами самбо.
— К Владыке, по договоренности, — обронил им Кирилл, и они тотчас, не сомневаясь и не проверяя у нас документов, пропустили нас дальше. Двор образовывался с одной стороны — стеной собора с дополнительным служебным ходом в него, а с другой стороны — одноэтажной постройкой со многими дверями, вроде как кельями. В одну дверь мы вошли. Тут тишина. В полумраке — лампады перед образами, женщины в черном и черных платках (прислужницы, «матушки») и монах в черной рясе, молодой, рослый, с рыжеватой бородкой. Этот уж вроде личного секретаря или, скажем, помощника у Владыки, а уж как он там называется по-церковному, служка или келейник, не все ли равно.
— К Владыке.
Монах узнал Кирилла, и они обменялись даже легонькими понимающими усмешками.
— Пожалуйте, пожалуйте, — торжественно пригласил нас монах.
Владыка сидел и поднялся нам навстречу. Это был настоятель Елоховского собора архиепископ Леонид. Кирилл учил меня заранее, как надо подходить под благословение к Владыке (или к патриарху, если бы привелось), но что-то отчаянно сопротивлялось во мне, никак я не мог переломить себя и сложить ладони ковчежком и склонить голову, которую Владыка сверху Перекрестил бы.
Владыка Леонид почувствовал мое замешательство и первый протянул мне руку. Мы поздоровались обычным светским рукопожатием. Нам хоть и предложили сесть, но на долгий разговор никто не настраивался. Кирилл только представил, привнося как можно больше информации обеим сторонам в столь короткое время:
— Вот. Один из крупнейших иерархов, замечательный русский интеллигент, в прошлом врач, а теперь рыцарь русской православной церкви… Вот. Писатель, разрабатывает тему… Заступается… Очень рад. Пасхальная ночь. Такое знакомство… Владыка сказал мне какие-то слова о какой-то из моих книжек, все это заняло две-три минуты, и категорически произнес:
— Ну, ступайте, ступайте. Я перед службой, мне одному побыть надо.
Теперь уж, не выходя за пределы двора к толпе и милиции, мы обошли собор с другой стороны и оказались перед боковыми дверьми. Пока огибали, Кирилл не переставал внушать:
— Русский интеллигент. В прошлом врач. Чудо! Вот где настоящее русское мужество. Какое отношение к священникам? На них смотрят как на выродков или как на чокнутых. В лучшем случае, как на хитрых карьеристов. Они у нас — отверженные. Изгои. Предмет насмешек. Быть священником в нашей стране — подвиг, настоящий подвиг. И ведь идут люди, и молодежь идет. Вот где настоящая жертвенная часть русской интеллигенции. Свет во тьме светит, и тьма его не объяла!
Как-то необыкновенно было это все в той же Москве. И тот же я. И холодное около сердца чувство, что шаг за шагом куда-то ведут, ведут меня, уводят, и вот состояние тревожного чувства в груди, там, где сердце. Но что-то тут было и от восторженного холодка. Владыка, особый двор, особые двери, стучимся. Двери тяжелые, железные, приотворяются. В щелочку — но и глаз. Вместе с тем там, в узкой щели, словно плавится золото, тогда как у нас здесь тьма и мороз.
— Владыка благословил, — сообщает в щелочку Кирилл, и мы сразу из холодной, мерзкой московской улицы, с гамом и свистом за нашими спинами, с автобусами, поставленными в виде ограждения, с милицией и терпеливой, послушной толпой вокруг собора, оказываемся в жарком, трепещущем тысячами огоньков кафедральном соборе, главным на сегодняшний день (пока бездействует Успенский Собор Кремля) соборе Всея Руси.
Мы оказываемся не в общем пространстве церкви, набитом людьми так, что и руку нельзя поднять, чтобы перекреститься, но сбоку и на некотором возвышении, огражденном медной, начищенной до золотого блеска решеткой. Наше возвышение примыкает прямо к иконостасу. Если бы кто смотрел на нас из самой церкви, мы оказались бы для смотрящего справа от царских врат. Но и здесь, в особой загородке, тоже тесно. Здесь дипломаты, прошедшие по специальным пропускам, а если наши, русские, то тоже по специальным пропускам или, как мы, с благословения Владыки. Сюда, говорят, ходит и Павел Дмитриевич Корин, советский, верующий в Бога художник. Не далее как сегодня я в разговоре восторженно отозвался о его работах и о нем самом, а Кирилл резко напал: