«В Париже было прелестно, — говорила она, — где мы только с Александром Сергеевичем не побывали, и посол был очень мил, устроил нам прием, на котором был весь Париж».
«Да, мне было скучновато, — улыбнулся Пушкин, — весь Париж — многовато, не знаешь, с кем говоришь». И пока Натали, вдруг помолодев, рассказывала, какое на ней было в тот день платье от М-те Hortense, Пушкин вспомнил, в какое бешенство он пришел, когда, развернув «Журналь де Деба» в первый же день своего приезда в гостинице «Палэ Руаяль», он прочел следующую заметку: «Русский поэт Александр де Пушкин, герой известной дуэли, на которой был ранен французский шуан Жорж д’Антес, находится в нашей столице». Н.Н. газет не читала, а Пушкин, скверно выругавшись, скомкал листы, — он с удовольствием высек бы журналиста.
«Что нового в театрах? — спрашивала Натали, — мы ведь знакомы с Дюма-сыном, жена его Нарышкина, конечно, немного declassée, но очень элегантная и любезная женщина. Мы были вместе с ними в театре, на комедии Лабиша «Путешествие господина Перришона». Ах, тебя, впрочем, мой друг, на этом представлении не было…»
«И впрямь не было, я Сент-Бева посетил в этот вечер».
У Сент-Бева он действительно побывал, но затем с племянником Вяземского, младшим секретарем посольства, отправился в места, куда Н.Н. повести не мог. Знакомился с ночными прелестницами Парижа просто из любознательности. Самые знаменитые, на которых разорялись парижские львы, показались ему уже не первой свежести, хотя и не совсем в летах Жорж Санд, которой он тоже нанес визит и, вернувшись, сказал жене: «Шопена и прочих не понимаю».
Литературной братии — Тэну, Банвиллю, Виньи и другим — посвящал часы, когда Н.Н. с женой посла отправлялась заказывать и покупать всякие платья, шляпы, шали, веера, духи, о которых, вернувшись в Россию, со вздохом скажет «на что они мне в нашей глуши?.».
«Мериме умер недавно», — сказал гость.
«Да, жалко, я с ним в дружбе был, он первый, с кем завязалась связь. А вот Дюма-отец — врун, но забавник первостепенный, все жив. Надеюсь, что с почтой, что вы были так любезны нам завезти, пришло наконец «Сентиментальное воспитание» Флобера, оно в этом году вышло, а до меня все еще не дошло».
«Ну как же вы, Александр Сергеевич, решили? Поедете в Петербург?» — спросил сосед.
«Все раздумываю. Ежели в Питер, тогда и в Москву. Кое-что и в столице прельщает. Лицей посетить, посмотреть, не выводятся ли там поэты? Вяземский жив, да стал брюзгой. Соллогуб пишет, зовет».
Опять про себя вспомнил прошлую глупость, — и Соллогуба ведь пристрелить хотел в свое время, просто так, ни за что ни про что.
«Роскошно человек живет, — заметил сосед, — такая пышность, что глаза разбегаются. вот вы ему меня рекомендовали, и с вашей легкой руки граф отнесся ко мне с большим вниманием, просил запросто заходить».
«Да, Соллогуб, — сказал задумчиво Пушкин, — удивляюсь, ведь он моложе меня, а ко всякому новому относится без интереса, а ведь и теперь у нас есть достойное внимания».
«Некрасов царит», — попробовал сосед.
Пушкин засмеялся: «Только это он напрасно, «поэтом можешь ты не быть, а гражданином быть обязан». К свободе мы обязаны, и ежели не хотим быть гражданином, то и на это имеем право. А поэтом быть, право, никто не обязан. Поэзия — стихия, с ней не поспоришь. А уж раз вспомнили о Некрасове, тут к месту и Чернышевский, черт мне с его идеями, а вот что пишет до смерти нудно, скучно, будто бревна ворочает, это уж не писательство. На вопрос «что делать?» отвечу: не пиши, коль стиль и мысли у тебя дубовые, на низах культуру не вырастишь, как жизнь на идеях, пусть передовых, не построишь, тут что-то иное надо. Впрочем, пусть и бездарен, но честен, за убеждения свои готов и наказание нести».
Завтрак, вкусный и обильный, — сам Пушкин ел мало — затянулся, и уже позевывала в кулачок Н.Н., привыкшая на полчасика вздремнуть после завтрака. Гость собирался уже раскланяться, поцеловав ручку хозяйки, но тут внезапно с потемневшего неба посыпались хлопья снега, «мятель поднялась, — сказала Н.Н., - переждите, право, не дай Бог — заплутаете, а вечером тоже не след уезжать. Алина, скажи девушкам, чтобы приготовили гостю комнату угловую. А вы пока посидите в гостиной». — И повела его туда, извинившись за мужа: — «Александр Сергеевич все работает, — ну, иди, иди», — с улыбкой, как говорят ребенку: «Беги, беги, играй, мой милый». И точно школьник, отпущенный с урока, пошел Пушкин снова в свой кабинет, унося книги и письма.
Улегшись там на диван, кавказским кинжальчиком начал вскрывать конверты. Узнав почерк гр. Алексея Толстого, первым открыл его письмо. Стихи Толстого Пушкина скорее развлекали, чем восхищали, но самого поэта он любил за остроумие, барство, непринужденность и независимость мысли. «Как это он ловко историю российскую от Гостомысла до наших дней, а Прутков его прямо прелесть!». Было и письмо в голубом конверте от Анны Петровны Керн, впрочем уже не Керн, а Марковой-Виноградской. Она, как и раньше, уговаривала его навестить ее, намекала, что и сама бы приехала, но Пушкин от свидания уклонялся, настоящее при встрече победило бы прошлое навсегда. По слухам, она жила счастливо с мужем, на 20 лет моложе ее (первый, генерал, был на 30 лет старше). Отложил в сторону счета книгопродавцев, пусть подождут, да и другие отложил, начал просматривать журналы, зажег толстую свечу на столике у дивана, так как потемнело из-за метелицы. Сквозь чтение услыхал звон бубенцов. «Неужто Тучков уехал?» — подумал. А через некоторое время, постучавши в дверь, вошла легонькая, тонкокостная Маша, неся лампу под зеленым абажуром. Башмачки ее поскрипывали, поскрипывали и половицы. Поставила лампу на большой стол, и в зеленоватом отблеске ее лицо стало похоже на русалочье. Обернулась: «Отец Архимандрит прибыл с заднего крыльца, сказал, чтобы не беспокоили. У Настасьи Яковлевны греются, чаек пьют». Фыркнула: «Уж такой заснеженный приехал, что ужасть, говорит: сбился да Божьей милостью куда ехал, туда и попал».
«Да зови его сюда».
«Сию минуту, барин, вот только портьеры задерну, а ставни Никита уже вышел закрывать, ужасть как холодно».
Маша все не уходила.
«Ну, чего ты жмешься? Рассказывай».
Закрывши ладошкой рот от смущенья: «Да, барин, все вот Александр Михайлович пристает, боюсь ему на глаза попадаться…»
«Вот сукин сын, — сказал Пушкин, улыбаясь, — завтра скажу ему, чтобы бросил это».
«Уж так благодарна буду вам, барин, я-то ведь промолвлена за Василия, так, как свидимся, так заместо ласкового слова от него одни попреки, а чего не знает? Стар-то ведь Александр Михайлович, нешто он мне может нравиться…»
«Так и не нравится, ни капельки?»
«Ай, что вы, барин!» — И опять фыркнула и затопала к двери.
Старый брегет, носимый Пушкиным в кармане, показывал шесть часов, два часа до ужина. Встал, чуть-чуть потряхивая ногой, — когда долго сидел, колено каменело — и подошел, прихрамывая, к двери встречать отца Корнилия, келаря Псково-Печерского монастыря, крепкого, высокого, еще не старого человека, говорящего на том простом выразительном языке, который Пушкин так любил.
Перекрестившись на икону, благословив Пушкина, о. Корнилий сел в предназначенное ему кресло, снял шапочку. Густые рыжеватые его волосы как ореолом его окружили. Лицо от морозного пути и от жары барского дома пылало.
«Что же это к вечеру? — спросил Пушкин. — Дальше не пущу, вдруг лихие люди попадутся на дороге».
Отец Корнилий улыбнулся, сверкнул белизной зубов.
«Ну, Александр Сергеевич, на лихих людей, кроме молитвы, в случае нужды и мои кулаки помогут. Да только нетути у нас тут лихих людей, в города переселились, там им вольготнее. Но, по правде, дальше ехать и не собирался. Надеялся, что позволите тут у Александра ночь провести, да с ним и его хозяйкой отужинать».
Из деликатности о. Корнелий избегал приглашения за барский стол. Порылся в кармане рясы, вытащил конверт, из конверта грамотку.
«Вот в Пскове побывавши, кое-что для вас заполучил. Смотрите, разобрать трудно, да думаю, не без интереса будет, так на первый взгляд письмена 16-го века — как будто торговый договор, может, для истории вашей и не пригодится, да думаю, а вдруг пригодится… вы вот в ваше увеличительное стеклышко все рассмотрите, а уговор старый, все эти грамотки вы в духовной своей нашей обители откажите. Не мое ведь, хоть и мне дано было, только я думаю, у нас пока и разобрать-то некому все, что у нас такого хранится, а у вас не пропадет».