По весне Малдонене сажала несколько кустов георгинов, высевала мак, чьи яркие огоньки, трепыхавшиеся на ветру, долго багровели в траве, даже в самую невыносимую жару. В нем, в этом маке, было что-то от глупых грез этой женщины, от ее тонкого, пронзительного голоса, когда она, бывало, вспомнит что-нибудь из своего прошлого — с мамой Юзукаса они ходили в одну и ту же школу, — когда, бывало, произнесет слова «гимназия, молодость» и, подперев щеку узкой рукой с истерзанными ревматизмом пальцами, о чем-то задумается. Юзукас, пролетая с деревенскими ребятишками мимо избы Малдониса, частенько видел, как Малдонене стоит во дворе у захиревших яблонь или у громоздкой почерневшей риги с провалившейся, крышей. Она оглядывалась, все время чего-то ожидая.
Не было здесь такого предмета, который не резал бы глаза, от которого не веяло бы запустением, хотя каждый, кто забредал в этот двор, всегда заставал Малдонене за какой-нибудь работой. О ней, об этой работе, она и начинала разговор, который перемежался горькими жалобами и стонами. Она чем-то была похожа на того аиста, которого Юзукас однажды видел неподалеку от дома в гнезде, свитом на верхушке березы: облезлый, с серой шеей, он размахивал огромными грязноватыми крыльями, не в силах вылететь из гнезда, где клекотали его голодные аистята.
В углу за крохотным грязным столиком, уставленным горшками и алюминиевой посудой, сидел Альбинас и читал толстую пожелтевшую книгу; тут же лежала другая. «Крепостное право» — прочитал Юзукас. Медленно, словно ему трудно было оторваться от книги, Альбинас поднял на него глаза.
— Ты что это читаешь? — приблизился к нему Юзукас.
— «Всадника без головы», — не сразу ответил Альбинас и глянул на мать. Та кинулась убирать посуду.
С печи донесся голос Малдониса, и Юзукас вдруг понял, что не стоит обращать ни малейшего внимания на то, что здесь происходит, ничего не надо видеть и слышать, потому что это не имеет ничего общего с Альбинасом: Альбинас живет где-то в другом месте, он здесь чужой. Когда отец заговорил, боль исказила лицо Альбинаса, и Юзукас это заметил.
Как будто прячась от кого-то, они склоняются над книгой.
— Всадник без головы… Живой?! — спрашивает Юзукас. Щурясь от света, Альбинас рассказывает, о чем эта книга.
…Мчится по прериям лошадь с всадником без головы, то приближаясь к плоскогорьям, то ныряя в ущелья, но цокот копыт доносится издалека и удивительно отчетливо со всех сторон видна тень лошади со странным всадником.
Все эти картины впитал мозг Юзукаса вместе с тухлым запахом плесени и спертого воздуха, вместе с желтыми лоскутами солнца на стенах и заляпанным грязью столиком, и позже все книги, которые он будет листать с Альбинасом, будут отдавать не прериями, а этим запахом, и в воспоминаниях воскреснет то мгновение, когда он впервые переступил порог избы Малдониса. И почему-то ему будет казаться, что в нем, в том мгновении, заключена мучительная, невыразимая тайна не только Альбинаса, но и его самого, тайна, многое предопределившая в их жизни.
Потом они оба принялись решать задачи.
Ручка с толстым пером просто летала без остановки в руке Альбинаса. Ей были чужды всякие сомнения — такое бойкое перо Юзукас видел только в руке учителя.
— Картошки было посажено столько-то мешков… — доносился до него голос Альбинаса, — икс будет равен игреку… и если мы икс выразим через игрек…
В голове Юзукаса все смешалось. Он никакого понятия не имел об уравнениях с неизвестными. Что это за штуковина? Зачем они нужны? Как с их помощью можно обозначить любое число? Это ему упрямо втолковывал Альбинас («Запомни, ими можно обозначить любое число»). Юзукас старался запомнить, но видел перед собой только мешки, которые тащат в погреб, и картошку, которая вот-вот засыплет его с головой. Ему подали блокнотик и приставили к заржавевшим весам — взвешивай, отмечай, считай. Видать, решили его заживо похоронить в каком-то картофельном погребе. Ничего другого не остается, как послюнявить карандаш и выводить цифры. Только подумал он об ужине, и горло сдавил спазм — и на ужин, конечно же, ему подадут дымящуюся картошку.
Боясь выдать себя, показать, где он очутился, Юзукас понимающе кивал головой и, придвинувшись поближе, повторял за Альбинасом:
— Это добавляем к тому, это отнимаем, а остаток… Но где ж он, этот остаток? А… Вот он… Хорошо, поехали дальше, теперь мне ясно, теперь мне все ясно.
Так вот чем он должен заплатить за то мгновение, когда, оторвав взгляд от доски, он уставился в окно, за которым, отряхивая с веток снег, прыгала синица — крохотное создание с желто-зелеными перышками — закоченевшая, голодная, обезумевшая, с пожелтевшими от стужи коготками, прыгала и пела.
Дай-ка, дет-ка, мне, си-нич-ке,
Кро-шек и во-дич-ки… —
мысленно выводил Юзукас, всячески растягивая слова и мотая головой.
— Даукинтис! — прикрикнула учительница.
Белый как мел, он протиснулся между партами и, глядя на испещренную цифрами доску, потупил глаза и уже больше их не поднимал. Когда учительница вывела ему жирную двойку, он еще раз посмотрел в окно: птичка по-прежнему сидела на ветке. Какая несправедливость! Учительница сама научила его этой песне, а теперь кричит:
— Придешь с отцом! Последний раз тебе говорю — придешь с отцом! Без отца на глаза не показывайся.
— Ладно, не буду показываться.
— Что ты сказал?
— Ничего.
К счастью, Альбинас об этом не напомнил ему. Сидя рядышком, они теперь принялись болтать о всякой всячине. Клонившееся к закату солнце ласково грело их спины. Мальчики листали книги. Альбинас доставал их из своих тайников: из-под топчана, из-за ободранной обивки стен, из-за картин, изображавших святое семейство, из щелей в потолке — куда он только их не совал! Вальтер Скотт, Купер, Сервантес, Свифт, Рабле…
— Вот эта, — помахал он перед носом ошеломленного Юзукаса, — лучшая на свете книга!
Но тот, глянув на рисунок, только поежился: великан, проглатывающий маленьких человечков, войско, целые стада быков, корабли и даже города.
— «Гаргантюа и Пантагрюэль», — объявил Альбинас.
— И ты в такое веришь?
— Эх, браток! — Альбинас вознесся на недосягаемую высоту. Потом долго читал о крохотных и воинственных лилипутах, заковывающих в кандалы свифтовского великана…
Солнце уже зашло, когда они отправились кататься. У обледенелого колодца прикрепили лыжи. Западную часть небосвода заполонил какой-то пронзительный багрянец. Приглушенной синевой отливали крыши. Скрипя, летели по лыжне их лыжи. На востоке всходил месяц — белесый осколок какой-то глыбы. Щеки пощипывал мороз. Ребята глядели с холма и диву давались — как красиво! Глядели и, казалось, были очень довольны друг другом. Юзукас показывал на реку, на брод, над которым клубился пар — Анупрас обычно пригонял туда на водопой лошадей, — и оба даже вскрикнули от удивления.
Какие только огни не полосовали этот небосвод, какие только видения не проплывали над заиндевелыми опушками, где и серебряная изморозь, и ледяное сияние звезд, и тугой высокий свод неба вторит каждому, даже самому тихому звуку!
…Выходил Визгирда во двор и прислушивался; выходил и Константас; останавливалась на минутку, тихо заперев двери хлева, Визгирдене; стоя на холме, оглядывал ночную ширь Криступас; не в силах унять сердцебиение, выбегали во двор Альбинас и Юзукас, оглашая тишину свистом, и этот свист свидетельствовал о том, что они оба готовы к долгому походу на лыжах.
…Наступал вечер, из пущи ветер приносил прохладу, которая словно еще больше высвечивала звезды на низком небосводе; всходил большой и тяжелый месяц, заливая розовым сиянием лес на востоке.
Собирались тучи. Однако вьюги и бури всегда налетали с юго-западной стороны, принося с собой то снежные вихри, то клубы проселочной пыли, то мычание перепуганной скотины; оттуда, где вечерами на закате раздавалось ворчливое пыхтение далекого паровозика, веяло жгучей стужей, и все вокруг: крыши, косяки дверей, деревья — вдруг покрывалось инеем.