Литмир - Электронная Библиотека

Но все это карликовое величие, карликовые рассуждения; как и человек: чем он ничтожнее, тем выше ставит свое «я». Были и здесь такие, все кричали «мы, мы!» И Визгирда равнодушным не был, бывало кровь в нем так и закипит.

Визгирда невольно принимается считать в уме знаменитостей — ученых, поэтов, художников, спортсменов. Чем больше он их насчитывает, тем больше злится. Его охватывает такое чувство, словно кто-то все время его обманывает. Поэтому он и говорит: правду пиши, зачем человеку пускать пыль в глаза. Наговорят, наобещают, кажется, все делают для твоего блага, но по трезвом размышлении убеждаешься — сплошной обман: кто тебя видит, кто знает, где ты, что делаешь спустя рукава, а что от чистого сердца. Кричат, кричат, и ты сам не замечаешь, как начинаешь откликаться. Такие вот делишки.

За рекламными страницами следуют военные картинки. Танкетки катят по пыльным дорогам Абиссинии, тянутся вереницы солдат и пленных, зенитки направлены в небо… Парни в униформах, еще не подозревающие, что их ждет. Будущие жертвы концлагерей, спокойно расхаживающие по пражским, парижским и варшавским улицам. И десяти лет не прошло, а какие перемены! Коротким дуновением времени смело все, чем он жил раньше. Снова пришлось начинать все сначала. В новый фундамент вмуровано несколько старых кирпичей — никуда от наследия предков не денешься. Эта земля единственная, и другой никогда не будет, никто не даст. Видишь, как воспевает ее поэт. И Визгирда начинает читать Майрониса.

Строки того же поэта звучат и в ушах Юзукаса. Весь заиндевевший, с багровым от стужи носом, он, стоя на холме, озирается вокруг, стараясь увидеть, что же за теми далями, откуда берет начало эта красота.

— Что за дивная ночь! — восклицает он, оглядываясь, но от мороза у него тут же перехватывает дыхание. — В небе звезды взошли, — вдыхает он полной грудью воздух. — И мерцают, как будто бы глазки, — продолжает Юзукас и прислушивается. — Всходит месяц, и в окна, вблизи и вдали, он заглядывает к нам без опаски. — Месяц и вправду отражается в оконце Сиргедене. — Затих уж и сиверко, снег не метет… — Но на этом вся красота и кончается. Сиверко — это что-то такое, чего Юзукас не может представить себе, понять, это словно живое, но ни с чем не сравнимое существо…

Растирая щеки, Визгирдене пересекает рощицу, влетает в избу и, увидев мужа, обложившего себя книгами, принимается ворчать:

— Тоже мне профессор нашелся, лампу гаси, керосину капля осталась, может, в такой мороз сбегаешь купить, нос высунуть боишься, — говорит она, раздеваясь. — Рохля, право слово, рохля, — бормочет она, забираясь под теплое одеяло, и осеняет себя крестным знамением.

Визгирда слышит ее слова, догадывается, почему она так говорит, но мысли его теперь далеко. Он стоит у окна и курит. Что значит ворчанье его жены, когда его душа цепенеет от холода? Почему он не уехал в Бельгию или Аргентину? Поинтересовалась ли когда-нибудь Тякле, о чем он думает, разглядывая эти пожелтевшие книжонки и карты? Она все время попрекает его Марией, но не одна Мария тут виновата. Есть более важные причины. Разве Тякле может это понять? Она растит его сына. Но кем станет его сын? К чему будет стремиться? Сможет ли он, отец, указать ему путь в жизни?

Он снова впивается невидящими глазами в статейку, под которой подпись: АМБРАЗЕЮС. Потом еще прочитывает заметку о книгоношах, и мысли его начинают вертеться вокруг политиков. Есть у него среди них свои кумиры, у которых, по его мнению, головы что надо, но и с этими кумирами Визгирда нет-нет да и ввязывается в спор. Тон у него, как всегда, укоризненный. Провинились кумиры перед ним, неприметным хлеборобом, ибо первыми отреклись от своих деклараций или вообще не верили в них. Не может Визгирда с ними счеты свести.

Потом он выходит во двор, чтобы вслушаться в тишину. Стоит на морозе и смотрит на запад. Туда, где виднеется изба Кайнорюса, и еще чуть дальше. В деревне Жалёйи живет Андрюс Жалнерюс, потерявший в маньчжурских снегах обе ноги. Сколько раз Визгирда догонял его на санях, сколько раз втаскивал на них и слышал, как постукивают о доски деревяшки Жалнерюса, которые он сам привязал проволокой к культям. Может, и этой ночью Андрюс бродит по сугробам, вспоминая маньчжурские холода, бродит на своих обрубках, молясь этой студеной ночи.

Увидев стоящего на холме мальчика, Визгирда несколько раз зовет его — пусть домой идет, еще, не дай бог, замерзнет. Но голос у него хриплый, словно потрескавшийся от табачного дыма.

— Ты чего кричишь? — спрашивает Тякле, когда он снова входит в избу.

— Ребенок на морозе. Ты что, не видела?

— Юзукас? Ах ты, господи, боже мой! — говорит Визгирдене.

На них устремлены огромные глаза Витаутаса. Накинув кожушок, он выбегает во двор.

— Сдурел, что ли? — кричит он Юзукасу, увязая в сугробе. — В избу ступай, кому сказано, оглох, что ли?

Но Юзукас не слушается — катит в сторону местечка Кябяшкальнис.

Был уже поздний вечер, когда он дотащился до своего дома, развязал веревочки на лыжах, прислушался. Хотел было снова пуститься в дорогу, нагнулся, чтобы привязать лыжи, и остолбенел — руки словно деревянные, пощупал щеку — и ее не чувствует, пошевелил пальцами на ногах — как мертвые. Юзукас принялся растирать снегом лицо, руки. Потом бросился в избу, стал шарить за печкой. Вдруг раздался голос мачехи:

— Ты где был?

— У Альгимантаса.

— Отца нигде не встречал? может, у Визгирды? или к Казимерасу завернул?

— Нет, там его точно нет.

— Замерзнет где-нибудь, и конец.

— Может, поехать за ним?

— А где ты его найдешь? Все равно за ним не уследишь.

Такого усталого, такого беспомощного голоса мачехи Юзукас никогда не слышал.

— Ты еще сам замерзнешь. Поешь и ложись.

Юзукас подходит к окну, прислушивается; прислушивается, вытаскивая из печи чугунок с теплой похлебкой, прислушивается, поднимая ложку. В эту ночь он не уснет, будет слушать и ждать… Ребенок видит: отец его будто на краю пропасти, отодвигается от нее, кричит, но кто ему поверит, кто протянет руку помощи? И кричит он, чтобы никто не заподозрил, будто он и впрямь в ней нуждается. Порой Юзукас презирает отца — все люди как люди, только он… Воли у него не хватает — вот что! И неизвестно, скажет ли когда-нибудь Юзукас, что своими словами и делами его отец превзошел медлительную речь и долгое существование других… Чем же отец превзошел их? «У каждого своя дорога, своя судьба», — порой бросает Визгирда, глядя, как брат Криступаса Константас размахивает большими, никому не нужными руками.

Мальчику не нравится, что взрослые вздыхают, произнося слово «жизнь» так, словно это их привилегия. «Поговорим, когда доживешь до моих лет», — говорит ему отец. «Будто я теперь ничего не знаю», — возмущается Юзукас. «Кузнечик», — говорит отец. Юзукасу хочется обо всем судить теперь, не мешкая, но, как разумно он ни говорит, взрослые только улыбаются. Какая чепуха — поговорим, когда доживешь до моих лет!

Но чего хотеть от ребенка? Разве он видел, какими глазами, сидя на куче бревен, смотрел старик Людвикас на зимнее солнце или на то, как шли люди по узкому, заметенному снегом большаку и огненный холод обжигал их лица, разве слышал, как ворочается на печи старая Даукинтене, разве знает, о чем думает Визгирда, читая свои пожелтевшие книжонки, разве он знает, что чем дальше, тем тяжелее шаг, и там, на вершине… Откуда ему знать, как им там, на вершине, до которой они добирались, плутая, падая, карабкаясь изо всех сил (иной до нее так и не добрался), откуда ему знать, какое солнце сверкнет на мгновенье, когда та же дорога, которая вела вперед и вверх, начнет спускаться вниз, в постылое царство удлиняющихся теней.

Криступас, шатаясь, идет по пригорку. В расстегнутой шинели, без шапки, без рукавиц; он тяжело дышит — такое ощущение, будто он с кем-то борется. Перед его глазами простирается местечко с узенькими, покрытыми инеем улочками, с закрытыми ставнями, с жестяными крышами, залитыми лунным светом, и гладкой ледяной поверхностью раскинувшегося справа озера.

54
{"b":"253996","o":1}