Литмир - Электронная Библиотека

Есть жизни, отголоски которых возвращаются как эхо, есть такие, которые можно сравнить с каким-нибудь экспериментом, есть люди, которые ни во что не верят, никого не зовут, ничего не ищут и которых ничто не тревожит. Но как нас возносило и будоражило! И никуда нам не убежать от своего «я», от своего смутного призвания и предназначения. Мы уже соблазнены.

«Так вот почему ты все время твердишь, что не хочешь выделяться», — раздается голос Альбинаса.

«Сам не знаю. Есть здесь какое-то явное противоречие. Это первая предпосылка, но не вывод, не выход. Возможно, это лейтмотив, всех объединяющий и примиряющий. Все существующее стремится к обособлению. Но опять же — никто так не жаждет всеобщности, как обособленность…» — говорит Юозас, вслушиваясь, как удаляясь, замолкает эхо его мыслей. Он знает, что это эхо не вернется назад — его впитает свежая утренняя зелень, оно будет развеяно в луговом тумане, растает в сумраке, там, где все начинается и все кончается.

Восходит большое светлолицее солнце.

— Будет жаркий день, — Юозас ловит себя на том, что говорит голосом Константаса.

Слышно, как где-то отбивают косу…

Так, толкуя друг с другом, они выходят к Швянтойи там, где она делает крутой поворот и где стоят три дуба-великана, позолоченные утренним солнцем.

Три дерева-богатыря. Одно из них, самое древнее, встречает их первым. Ствол его опутан старой потрескавшейся цепью, утыкан гвоздями и зубьями борон, в нем выжжено большое дупло — там пастухи прятались от дождя и разводили костры. Но что ему — богатырю эти раны — сущие пустяки. Стоило разок поднатужиться — лопнули эти цепи. Страшной силой искорежило суставы дуба, скрутило их в узлы, но дерево все еще под могучим напором изнутри желает шириться и расти, под напором, который заставляет содрогаться и превращаться в ошметки его заскорузлое тело.

Много раз они сюда прибегали, носились вокруг дубов, прислушиваясь к гулу, как бы долетавшему из незапамятных времен, то приближавшемуся, то удалявшемуся невесть куда. В этих дубах отстоялись запахи всех летних лугов, шелест и колыхание всех росших когда-то вокруг деревьев, бег всех облаков, проносившихся над ними. Отдыхал под их сенью всадник в доспехах с изображением креста, останавливался под ними князь, точили здесь косы селяне, блеяли козы, мимо скользили сани повстанцев, свистели весенние оттепельные ветры. Слышали дубы-исполины и клики птиц на багровом закате. Стальным клином стужа вонзалась в их тело. Крошились звезды, трескались на реке огромные льдины, а у них ни одна ветка в эту стужу не засохла, не опала. Во время весенних паводков они стояли в воде по самую крону, и ледяные глыбы разбивались о их стволы. Птицы вили на их верхушках гнезда, как и сейчас вьют. На их листьях сверкают тысячи солнц, и порой оттуда долетает такой звук, будто кто-то нетерпеливо хлопает в маленькие ладоши…

С дубами надо говорить просто. А они говорили особенными словами, нет, не говорили, а из кожи вон лезли, чтобы как можно убедительнее ахнуть от восторга, чтобы испытать что-то похожее на величие. Поэтому, покрутившись здесь немного, они уходили, понурив головы, словно кто-то их пристыдил или выругал.

Дубы пахнут можжевельником и серой. Это запах молнии. Огненный нож ударил по стволу одного из деревьев и, рассыпавшись, ушел в землю — только белые клочья древесины болтаются. Скоро заживет, говорит Юозас, трогая рукой открытую рану на дереве. И, нагнувшись, принимается искать следы молнии. Нашел их на замшелом камне, на обгорелых ростках деревцев. Гроза пронеслась, все ломая и опрокидывая на своем пути, но дуб-исполин, не тронувшись с места, оттолкнул ее своим плечом. Это только пустяковая царапина на его могучем теле. И поет он свою вечную песню, как и пел. На его верхушке — птичий гомон. Шишковатое дерево, увитое потрескавшимися цепями. Как крестьянин, который забрел в сияющие утренние луга со связкой пут или с сетями… Пришельцы из далекой старины, из дремучих лесов, из незапамятных времен, вскинувшие выше всех свои верхушки. Что по сравнению с ними горемыки-осины, белоствольные березы или затекшие живицей сосны? В верхушках дубов-великанов живы еще самые темные суеверия. И нет такой песни, которая могла бы сравниться с их шелестом. Тут разве что сгодились бы те заклинания и слова, которыми в старину люди славили их, солнце, ветер, небо, реки. Мальчики нашли их в детстве, в тот светлый сентябрьский полдень, когда, разгоряченные, в рубахах, топорщившихся от ветра, примчались на этот луг. Все время дубы-великаны жили в их сознании, глубоко укоренясь в их памяти, освещались ее зарницами, когда на озерах вырубали проруби и детишки тащили санки в гору, когда в тревоге расхаживали вокруг своих изб селяне и каркали вороны, когда по дубам скользили стремительные тени белых облаков, когда неистовствовал вечный свет, и на лугах косари отбивали косы. Мальчики находят их и теперь, в годы своего отрочества. Найдут и позже, и только один звук здесь властвует, только одно слово — то, которое нашептывают великаны-дубы. К ним лепятся все другие имена и даты…

Сколько раз они и сами не замечали, как оказывались возле дубов-исполинов, и такое невыразимое чувство овладевало ими, такое желание что-то понять, услышать, что даже горло перехватывало. Но никому еще не удалось разговорить эти дубы, никто не может рассказать, что они здесь испытали, изведали, когда солнечная чаша лилась через край…

Но Юозас, задрав голову, вполголоса шепчет: «Уже… слышу тебя, старый дуб-исполин!..»

— Ты придешь на выпускной вечер? — спрашивает Юозас.

— Не знаю… Наверное, приду, — отвечает Альбинас.

Юозас устраивается на солнцепеке Меж сосенок. В их верхушках сверкает паутина, небо синее, чистое, пахнет смолой, пахнет дождем, который недавно здесь прошумел, но этот запах заглушается запахом пашни. Юозас просыпается в полдень. Трава уже высохла, стрекочут кузнечики, на лугах покрикивают гребельщицы, кое-кто из них нагишом плескается у брода. Увидели его, но срам свой прикрыть не спешат…

— Уже обед, ты где шляешься! — напускается на него во дворе мачеха. — Ступай скорее на ферму телят кормить… — и бросается через двор как ошпаренная.

— Дай-ка, мама, воды принесу, — он забирает у нее коромысло. Мачеха пинает ногой ведро, оно со звоном катится по земле, на голову Юозаса обрушиваются новые проклятья.

Мимо идет Константене, посмеивается.

— Иди сюда, жердочку подержи! — кричит с крыши риги Константас.

— Куда тебя нелегкая несет? О работе думай, о работе, — дышит на него похмельным ртом отец.

Примчавшись на велосипеде с фермы, Юозас гладит костюм, надраивает стоптанные ботинки, долго возится с галстуком…

— Дай, — говорит отец и ловко, привычными движениями завязывает галстук. — Стой прямо, чего горбишься, — поправляет он сползший пиджак. — Когда мне было столько лет, сколько тебе…

Едкий папиросный дым ест глаза.

— Черт знает что, — говорит отец. — Висит на тебе, как мешок. Что ты стоишь как столб? Выше голову! Голову всегда надо держать высоко. Когда мне было столько лет…

Склонив крохотную головку с клювом хищной птицы, на Юозаса внимательно смотрит мачеха. Потом, дернув плечами, говорит:

— Ведь этот увалень…

— Не твое дело, — бурчит отец.

— Спасибо, я пошел, — говорит Юозас.

На крылечке, кажется, по-прежнему сидит бабка, по-прежнему смотрит на него и провожает озабоченным взглядом. Как будто что-то бормочет, хочет подняться, подойти. Открыв скрипучую калитку, Юзукас выходит в теплое вечернее раздолье, туда, где на восток повернуты ласковые выступы холмов, позолоченные вечерним солнцем. У хлева, бывшего девичьей клети, Юозаса атакует комариный рой, комары пищат, звенят, пахнет сеном и люцерной. В последний раз мачеха издевается над ним — больше он ей не позволит! И друзей больше ни о чем спрашивать не будет. Все уже в прошлом — и сияющие башни городов, и корабли в порту, и вымершие площади, свидетели его печальных скитаний с отцом, и далекий гудок паровозика, и шершавый камень клети, и поля в лунном сиянии, по которым он блуждал, гонимый какой-то тревогой… Приближаясь к местечку, Юзукас ускоряет шаг. Узкие, в слоистой пыли улочки, по которым женщины гонят с пастбища коров. Все его здесь знают, ему вежливо отвечают на приветствие. В глазах стареющих женщин ему чудится тайная ревность, может, даже радость: пока дочки еще не подыскали себе женихов, их приглядывают для них матери. И отец мог бы им гордиться, почему бы и нет? Силуэт долговязого юноши в черном костюме с белым воротничком мелькает в окнах Акуотиса и Великиса. Он идет, подтянутый, слегка размахивает руками. Таким его здесь еще никто не видел.

103
{"b":"253996","o":1}