А я охмелела. Опьянела так, что, когда, страшась этого непонятного мне состояния, попыталась встать, ноги едва слушались, были как чужие, и я плюхнулась на стул. Первая мысль: «Все-таки надо уйти, уйти немедленно! Пусть держась за стены, как-нибудь. Но разве можно уйти без позволения от командира полка? Из-за стола?» Мысли эти настороженно плавали в моем пьяном сознании, то всплывая на тревожащую поверхность, то погружаясь в мутную глубину, где, на самом дне, было малознакомое мне приятное ощущение собственной значительности. Вот я — офицер медицинской службы, со мной по-дружески, даже как бы заискивая, пьет командир полка, тот, кого, даже когда он был комбатом, как огня боялись ротные и взводные, с которым почтителен сам командир дивизии полковник Трефилов, — это я
298
видела, правда, всего один раз, — дивизионное начальство куда как высоко, даже на фронте...
Подполковник вернулся с малиновым гневным лицом, белый шрам на лбу стал еще белее, заметнее, и этот гнев как будто исправил холодное, охранное, безжалостное лицо, придал ему оттенок страдания.
— Завтра с утра опять! — махнул в сторону Берлина. — Приказ.. Передали. А с чем я.. Ни огурцов.. Тьфу.. Ни снарядов, ни патронов. Ничего! Никто понимать не хочет.. Вперед! Вперед! С чем я наступать?! Штыками? Кое-как выпросил танковую поддержку. А-а.. Мать твою.. — он выругался, плеснул водки в стакан и, взглянув на меня, осекся.
— Давай еще? Одинцова?
— Не могу больше..
— Да что ты заладила?! Не могу, не могу... — цокнул горлышком в мой стакан.
И снова пила. Что-то потом ему рассказывала, смеялась, хохотала, наверное, даже строила глазки. Не знаю. Он сел со мной рядом, обнял. У него были сухие, горячие, очень умелые руки. И хотя я пробовала не даваться ему, уклонялась от его губ, колючего лица, водочного дыхания, а точнее, наверное, просто сжималась, сжимала колени — все это молча и я, и он, — долго я так вытерпеть не могла, и вот помню себя уже на постели, куда он отнес, бросил меня, раздевал, делал со мной что-то невозможно бесстыдное,
я лишь, как сквозь липкую мглу, не то кричала, не то плакала, не то смея-лась, стонала от боли или от этого невыносимого стыда, непонятных мне и тоже нестерпимых ощущений, а потом вдруг уснула, как провалилась, ушла в тепло и забвение, в мягкую розовую темноту, немоту.
Проснулась я от тех же ощущений, поняла, что он снова подчиняет своей воле, своим жестким рукам, своему табачно-водочному дыханию и запаху резкого мышиного пота. Сейчас мне уже было больно, стыдно, страшно, неудобно и незнакомо, но я молчала, сжимала зубы, чтоб не стонать, и отворачивалась. Я просто не знала, что мне теперь делать. И снова
299
была тьма и забытье. Но перед утром, когда в комнату уже сочился серый, непроспавшийся свет, я не то вырвалась, не то вывернулась из его рук. Села на постели, с ужасом понимая, что я совсем нагая, и тотчас вспомнила все. Я сидела, захватив груди руками, соображая, как же стану одеваться. Юбка моя валялась на полу, я схватила ее и, уже не думая ни о чем, а только о том, как бы скорее, быстрее одеться, стала ее натягивать, дергая, быстро дыша, как загнанная, и слышала, что там, у стены, щелкнула зажигалка. Он закурил. Запах немецкой сигареты был тошен.
А когда я все так же, не поворачиваясь к нему и не глядя на него, надела гимнастерку, он вдруг сел.
— Ну, ладно.. Куда ты? Я же.. Не знал, — хрипло сказал он. — Не знал, что ты.. Как это ты умудрилась? А? Девка.. Ах ты, черт полосатый! Ну, ладно. Женюсь. Слышишь? Обещаю.. Ты только.. Не плачь, не нюнь.. Слышишь, Одинцова? Лида? Я тебя сейчас.. Подожди.. Куда ты.. А?
Но я уже выскочила в коридор, под сонные, но понимающие взгляды ординарцев и телефонистов, быстро пошла по коридору и вниз по лестнице. А там, позади меня, опять затрещал, зазуммерил телефон.
Странно, что я все-таки не забыла в поспешности забрать свои погоны и даже этот пистолет «вальтер» с ремнем.
Опомнилась, уже когда миновала парк, выскочила за его разбитую кирпичную ограду. Чугунные решетчатые ворота валялись тут же, вырванные взрывом, искореженные и смятые, в известковой пыли и кирпичном крошеве. Может быть, они были даже бронзовые, на изломах золотом тлел металл. Я споткнулась о них и остановилась. Мирная розовая заря. Небо. Силуэты дубов. И над всем этим, пропарывая зарю стремительными возрастающими точками, с воем неслись в сторону Берлина звенья штурмовиков. Оживало в моем сознании гулкое грохотание фронта. Я присела на обломки основания ворот и только тогда заметила, что держу пистолет вместе с ремнями, опустила и бросила его. Сидела так, распояской, не зная, что мне теперь делать, куда идти.. Единственное, что всегда и свято
300
жило-было во мне и со мной, кажется, даже давало силы и защищенность, способность сопротивления, составляло, может быть, основу моей гордости, честности и правоты, — все это, непонятное мне, лишь ощущаемое как нечто, как основа и опора, это непонятное было во мне сломлено, смято, как вот эти воротные створы с распавшейся решеткой, рассыпанными чугунными, бронзовыми ли цветами-завитками. Я нагнулась, подобрала кобуру, расстегнула и вынула вороненый, новый пистолет. От него пахло смазкой. Он был совсем не страшный, ловко-весомо ложился в руку, весомо холодил ее всё могущей тяжестью. И эта тяжесть, сходная с тяжестью той моей гранаты, которая годы спасала меня от страха и которой теперь у меня не было, хоть я все время носила ее в памяти, — эта тяжесть напомнила мне, что моя жизнь снова в моих руках, и сейчас я могу, могу наконец с ней расстаться, расстаться с войной, со своим одиночеством, с этой растерянностью, со всем, даже с подполковником Полещуком.
выдвинула обойму. Семь никелевых головок были на месте. Вдвинула снова и оттянула упругоподатливый кожух ствола..
«Решайся! — подумала я. — Теперь уже вовсе нечего терять. Все взяла
меня война.. Все.. И она все равно вот-вот кончится. Будет победа. Будет без меня? Пусть.. Разве я не вложила в нее свои силы, свою кровь.. И пусть будет в ней, в победе, и моя жизнь.. Пусть..»
подняла пистолет ко лбу и, жмурясь, ощутив давящий холод ствола, нажала на спуск..
Выстрела не было.
— Дура!! — раздалось за моей спиной. Кто-то одним прыжком вывернул у меня руку, вышиб пистолет.
— Ду-ра! Спятила?! Стреляться?! Да я тебя! Под трибунал! Под три-бу-нал!! — орал Полещук.
Это был он, в расстегнутом кителе, без фуражки.
Может быть, целую минуту мы смотрели друг на друга: я — растрепанная, в гимнастерке без ремня, с офицерскими погонами, торчащими
301
из нагрудного кармана, он — растерянный, с зажатым злобным недоумением в лице. Так мы смотрели эту долгую, долгую, долгую минуту. Пряча пистолет, он опустил свой совиный, ястребиный взгляд, сказал другим голосом: