Никакой такой жизни у меня не было и не предполагалось уже — необратимо время. Но когда я искала исток всему — он был однозначен. ВОЙНА. Ее черный меч пересек счастливую нить моей судьбы, и все пошло
551
в моток, спуталось, перекрутилось, меч отдал меня на волю случая, и тогда начало вершиться то, о чем я пишу, не скрывая и не желая скрывать — все, как есть, — может быть, и затем, чтобы понять и самой свое существование, и существо, и сущность, лишний раз спросить себя: так ли жила, не плыла ли, как щепка, упавшая в ручей, ведь при первом осмыслении получалось вроде бы именно так, но при размышлении более глубоком я находила и шла к выводу, что всегда боролась и против обстоятельств, и против судьбы, и против случая, или только мне так казалось, как кажется гребущему встречь течения, пока он не поглядит пристально на берег и не убедится, что в лучшем случае едва выгребает против, а то и просто становится ясно: оно сносит, как ни греби, как ни выматывай последние силы. В нем то могущество колдовства, которое и родило войну, и челюстно-лицевую палату, и Полещука, и Качесова, и Владимира Варфоломеевича, и этот дом, где все мы боремся с дыханием злого колдовства. Безнадежность иллюзии? Иллюзии — тоже зло? Или добро? Утешение и самообман? Но вот не старилось словно бы мое тело. Даже стыдно писать об этом, оно будто становилось красивее после сорока. Где-то читала, есть женщины, расцветающие после тридцати, превращающиеся из дурнушек в красавиц. Про сорокалетних не ведала. Уж писала, что не считала себя красавицей. Но вот к сорока пяти у меня коса, с которой трудно справляться, и рука не поднимается взять ножницы. И тело словно забыло, избыло раны. Сгладились, побелели рубцы, лицо, пока не нахмурюсь, не ведает морщин. Мне до сих пор наперебой предлагают встретиться, «проводить», «пройтись», просят «телефончик» бойкие и едва не на два десятка моложе представители другой части человечества. Думала
— так омолаживает меня присутствие маленькой моей дочки, которую, раз навсегда сказав своей душе, я зачислила в родные, и никто-никто не должен был знать, что она приемыш, подкидыш. Последняя мысль, чем взрослее становилась девочка, все больше не давала покоя. Если я лгала, вынуждена была снова лгать, на вопрос, где же у нас папа, боясь, что какая-нибудь
552
дуреха нянька или еще кто-нибудь из персонала по своей воле или не от ума объяснит взрослеющей Оне, что не я ее мама..
Да. Отсюда нужно было немедленно уезжать! Сменить хотя бы квартиру. И опять квартира! Сколько из-за нее, из-за квартиры, разбито, разломано, пошло вдрызг, разлетелось, перестало существовать человеческих судеб, счастий, добрых намерений, обстоятельств, любви! Когда я беру теперь в киоске тот жалкий листок-бюллетень, где читаю строки: «Срочно сниму!» — мне становится почти дурно. Срочно квартиру или комнату! Для одного! Для двух! Для троих! Для молодоженов! На любой срок! Хоть какую! — это уже витает, слышится. Здесь кричит будто моя собственная судьба. То ли человечество слишком быстро перенаселяет землю (а оно, наверное, так и есть), то ли закон возрастания потребностей его подобен сказке о Золотой рыбке. Я начинаю думать, что человечество, не умеряя первого и не ограничивая второго, никогда, наверное, не решит жесткий квартирный вопрос, какие бы бетонные громады ни вырастали в сказочно краткие сроки. Будь замужем, не испытала бы всей тяжести заботы, заботы о крыше. Тяжесть делилась бы на двоих. Будь замужем, не отказалась бы строить жилье, идти в самстрой, брать участок, вступать в кооператив — работа не пугала. Но что могла сделать мать-одиночка Одинцова, теперь уже с двумя детьми? Уже давно привыкла к глупому каламбуру. К отношению. Женщины-одиночки вызывают у мужчин и у женщин и одинаковые, и не совсем совпадающие точки зрения и мнения. Мужчины всегда почти считают одиночку, так сказать, объектом для утехи, ну, предполагаемым, даже уважаемым, но все-таки объектом, особенно если сам объек т еще к тому же не стар, привлекает, может строить глазки, обещать простенькие блага и развлечения. Гораздо реже мужчины смотрят на одиночек как на вариант для возможного супружества, — тут у них, наверное, сомнения: неуживчива, характер, какая-нибудь еще мания, комплекс, болезнь, все такое. Отношение женщин к одиночкам еще хуже, замужние всегда приглядываются с подозрением, сравнением, пренебрежением, иные с
553
завистью (живет себе одна, поживает, как хорош о! Славно! Не стирай, не готовь, не ублажай мужа — словом, все радости жизни) . Понять женщину-одиночку, а тем более мать, может только другая, такая же одиночка. Но и это бывает не всегда, вот слышала невольно разговор нашей дворничихи с какой-то женщиной: «Ей чо! (Имеется в виду неизвестная мне одиночка.) Ей отовсюду деньги сыплются. Получку гребет, алименты получает, да еще любовник дает! А я чо?» Мне было смешно, однако позднее, вспоминая бойкую ту тираду, подумала, а с дворничихой у меня ведь полное сходство: из всех перечисленных ею источников дохода я всю жизнь пользовалась только одним. Пособие, назначенное мне как одиночке, сильно запоздало. Я даже стыдилась его получать.
Оня росла крепенькой, но часто болела. Корь. Коклюш. Свинка. Волей-неволей заносила я ей всякие массовые инфекции из детдома. Из-под одной крыши не убежишь. Я беспокоилась за ее здоровье, когда позволяли деньги, ходила с ней на базар купить свежего творожку, яблочко, грушу, ранним летом — черешню. Оня очень ее любила. Обычно ездили на базар в воскресенье, в теплый погожий день. Наряжала дочку получше и сама радовалась, глядя, как она по-детски воспринимает эти наши походы-поездки. Оню только позови — готова и на рынок, и в з оопарк, и в жару в лес, на речку, здесь недалеко за окраиной. Так однажды, ведя дочь за ручку вдоль ряда, где тетки-молочницы, девчонки и старухи в белых нарукавниках продавали молоко и сметану, я заметила, как крупная моложавая старуха остро, впригляд уставилась на меня из-за прилавка.
«Чего ей?» — подумала, собираясь идти дальше, не слишком и довольная бесцеремонным разглядыванием.
— По-годи-ка, девк-а.. Я ведь тебя, кажись, признала, — сказала старуха.
«Господи, кто это?» — подумала я, останавливаясь и сама всматриваясь в загорелое ее лицо. Повязана светлым в неясную клетку платком. Голубоватые глаза смотрят с житейской властностью, но добрые,
554
материнские. Глаза не старухи, а словно бы женщины. Да, знакомо и мне ее лицо. Только где?
— Мы ведь с тобой, однако, в родильном вместе лежали, — напомнила молочница. — А? Ай нет? Да точно, с тобой! Твоего маленькего я еще подкармливала. Молока у тя не было. Не признаешь?
— Это же.. Кошкина!
— Ну? Признала? А я гляжу.. Ты не ты.. Вот встреча-то! Это ты чо? Не старишься, чо ли? Ну, конечно, я ведь много старе, да ведь и тебе, чай, не перва молодость? За сорок, поди, должно быть, а как девка. Коса-то, коса, гляди-ко! Моему Василию двадцать второй идет и твоему ведь столь же? Одной грудью кормлены, как братья. А это кто у тебя? Еще дочкя, чо ли? Не внучкя ли уж? Не-е-еет, не внучкя! Дочкя. Видно. Сильно похожи.. Ах ты, дитятко мое сладкое.. Иди-ко, я тебя молочком напою? А? Творожку поешь? Иди суды. К бабке. Бабка любит маленьких-то. Шибко. Да вот.. Память-то худая стала. Зовут-то тебя не вспомню.. Лидия, чо ли? Ты смотри-ко? Помню ведь! Не зашибло память-то. Мы тебя тогда, девка, шибко жалели. Ушла. Не знай к кому. С ребенком. Раны у тебя. И негде голову, мол, приклонить. Храбрая ты, однако! Ну, раз на войне была, как же.. А я и в деревню тебя ждала. Думала, вдруг объявишься.. Я, правда, еще с месяц тамо отлежала. Ничо. Встала. Вылечили. Правда, с тех пор уж все.. Кончилась бабья служба, началась старушечья. Состарушилась я, конечно, не узнать стало. Где ты хоть сейчас-то?