Смотрела на него. Не спал. Ночь напролет печатал свои армии, вырезал, раскладывал, все тщательно, четко, осмысленно, даже искусно — так же старательно клеил из бумаги броневики, танки, пушки, самолеты. Были у него и рисованные, раскрашенные гвардейцы времен наполеоновских войн, в киверах, с ружьями и даже штыками из булавок. Такие же кавалеристы, гусары, уланы. Он увлекался военной историей. Читал взрослые книги. Это был словно прирожденный воин. Как же так? Мой сын? Я ненавидела войну, я кричала от нее во сне, вскакивала с постели от ее кошмаров, они неизбывно жили во мне, глодали, высасывали душу. Вот, например, снился бегущий человек со снесенной головой, эту жуть я однажды видела наяву. Зубы войны глодали мою душу. На всем теле я носила ее страшные отметины. Из-за этого не любила ходить в баню, но ходила, — коммунальная ванна была еще грязнее, и ею я уж совсем брезговала, мылась только после своей и долгой стирки. А в бане глаза женщин останавливались на мне с удивлением, иные с жалостью: надо же, как испластана баба: грудь, живот, ноги, мелкие шрамы на руках, на боку, коленях, шее — не в счет. О них и сама н е помнила, пока не начинала мыться. Испытующе трогающие взгляды отучили и от бани. Стала ходить
452
мыться в душ, где обрабатывали больных перед операцией. Здесь было легче, спокойнее. Следы войны на теле твердели, светлели; к непогоде, дождю, снегу не могла толком спать — все болело, ныло, знала уже: раз болит — через пару дней жди ненастья. Смеялась, трунила над собой: «Старуха, старуха!» Особенно ныла нога, чудом спасенная, напоминала о чуде. В ней, на память, просто воронка, страшно трогать. «Живуча женщина!» — ходячее мнение, глупость. Просто уцелела, а сколько таких, как я, осталось там...
Живуча, а я еще была и молодая, тот редкий случай, когда тело не старилось, словно вопреки душе. И лицо, бывало, просто цвело, особенно в марте, к весне, девичьим цветением. Удивляло. Озадачивало. Сказывалось, что ли, мое безбрачие? Эта странная доля, которую я сама будто выбрала и несла? На меня, не скрою, опять заглядывались мужчины и парни, парни, которых была старше, наверное, уже на целое десятилетие! Со мной пытались знакомиться в трамвае, очередях и просто на улице. Но, наверное, мой суровый вид не отпугивал лишь записных гуляк-приставал, которых я ненавидела, отталкивала сразу. «А где это я вас ви-дел? Девушка! Можно вас проводить?» — «Нельзя!» — «А почему?» — «Идите своей дорогой!» — «Ты смотри — какая! Вот это — Ля-ля!» Не до амуров мне было, не до флирта, когда едешь после двойной смены, устала так, что только вот бы добраться, сунуться и заснуть, только бы к тишине, только бы не радио, не стук машинки, не грохот сапог над головой. Как-то сын спросил меня:
— Мама, что такое доброта?
Растерялась. Как? Что? Какая доброта? Что могла объяснить? Ведь это вроде бы так просто. Доброта? А я не знаю никаких определений доброты. Никогда над этим не задумывалась.
Он смотрел на меня со странной улыбкой, улыбкой взрослого над ребенком, пока я переодевалась, снимала чулки, надевала халат, домашние туфли. Теперь умыться и браться за обед.
— Доброта? — повторила, чтоб что-нибудь сказать. — Ну, это качество... Человека. Это.. Ну, помощь, сострадание. В общем.. доброта!
453
— Если я тебя пожалел? Ты пришла — вот такая... Это доброта?
— Конечно, конечно, — оживилась я от его подсказки. — Я устала. Очень устала, Петя.
— Но ведь я ничего не сделал... Только пожалел?
В глазах его была все-таки шутка, подвох, плутовство?
— Все равно.
— Нет! — возразил он. — Нет. Это не доброта. Это жалость, и все. Жалость, а не доброта.
— А что тогда?
— А вот.. Я.. Суп сварил, — усмехаясь, сказал он. — Садись, поедим. Это был, кажется, самый вкусный суп. Умело сваренный и
заправленный. Я ела, поглядывала на сына. А он усмехался опять той улыбкой взрослого над малышом. С тех пор он часто готовил обед и советовался со мной, как лучше варить.
Удивительный он был.
Раз стояла на трамвайной остановке. Холод. Январский полдень вымораживает душу. Мерзлое солнце. Январский ветер ломит по ногам, гонит поземку по накатанной дороге. Ежатся, отворачиваются от ветра, втыкают носы в воротники. Нет трамваев. Похоже, тоже замерзли. «Холодно, холодно», — непроизвольно стучат каблуки.
Тут же на остановке, жалко глядя на всех, прося помощи, будто рыдала старая бездомная собака. Она вроде таксы, с гладкой шерстью, короткими ножками, отвислый живот в черных сосках. Чья? Ничья теперь. Явно бросили. Вышвырнули из теплого жилья. Ненадобна. Или погиб хозяин. Кто знает? Вот ты, собачья старость. Смотришь умоляющими глазами. Добрые люди? Помогите? Добрые люди стараются не глядеть. Отворотиться легче. Не заметить страдания. Так спокойнее. Что это долго нет трамвая? Нет трамвая. И дрожит, трясется у ног разумное существо с разумным взглядом. «Бедная! — все-таки жалеет кто-то из женщин. — Видать, беременная была! Живот-то..» — «Развялось их! — равнодушно смотрит другая. — Бродют.
454
Заразу носют.. Собачники ня приберут». Смотрят на собаку.
А я увидела сына. Бежал через улицу из школы. Сумка на ремне через плечо. Шапка не завязана. Нет шарфа! Опять без шарфа! Не признает портфелей. Старую, но крепкой коричневой кожи, полевую сумку подарил Коля-музыкант. Сын не видит меня. Он видит собаку. Подбежал, присел, гладит. Доброе женское выражение собачьих глаз. Сбросил варежки, по очереди берет собачьи лапы, греет. Собака лижет его в лицо. «А ты знаешь, что такое доброта?»
— Петя!
Не слышит. На секунду задумался, перебросил сумку за спину, надел варежки, взял собаку на руки.
— Петя?! Куда ты? — снова окликнула. Обернулся. Смутился.
— Я ее.. хоть до подъезда. У столовой. Пускай согреется. Да покормлю.. Дай немножко денег...
Сын мой.. Мой!
VII
Так долго еще я не задерживалась в больнице. В седьмой палате после неудачного бужированья больной старик исходил кровью. Дежурного врача нет как нет. Ушел, никому не сказал. В тот вечер дежурил Зимин, самодовольный брюнетик-пижон. Нет еще и тридцати, но уже полноват, полон значительности, явно превышено чувство достоинства. С пеленок привык повелевать. В обращении хам, грубиян, каких мало. Грубость урологов, хирургов — вроде бы мода. Идет сверху, от главных медицинских светил. Не забыть мне и госпитальные дни, когда являлся на обход главный хирург, профессор, чуть ли не генерал, чуть ли не академик! Зевсом-громовержцем шел по палатам, давал генеральские указания. Из таких наш завотделением, бывший полковник, непререкаемый знаток, даже и в
455
собственном отделении играет в величественные обходы со свитой и всегда в марлевой повязке, всегда вид жреца, вершителя судеб! Перед ним робеют все, кроме Зимина. У Зимина, кажется, какое-то высокое покровительство. Мальчик позволяет себе даже шуточки! Да еще не робеет Геннадий Михайлович — лучший хирург, золотые руки. Зимину же все можно. Можно