Гостей по случаю дня рождения у них не было никого, кроме Эльси и Клэр. Ни за кофе, ни за ужином я не стал спрашивать, дошла ли каким-нибудь образом до Петера наша отлучка минувшей осенью, не возникли ли в связи с этим какие-нибудь проблемы. Но после ужина, когда ушла Клэр, этот разговор завела Эльси.
Когда она вернулась с Петером из Таллина, едва оправившаяся и все еще слабая после своей выдуманной болезни, и обнаружила Тимо в Выйсику (Ээва повезла Юрика в Петербург), она с трудом сумела скрыть от Петера свое удивление. Нет сомнения, она была бы последней, кто способен предать. Однако каким-то образом — от конюха главному конюху, от него — кухарке управляющего, с которой тот был в сожительстве, от кухарки уже самому управляющему и затем, наверно, по не слишком ясному, а все же услужливому бормотанию старого Тимма — слух дошел до Петера, что, мол, господин Бок со своей супругой за это время куда-то отлучались… Да едва ли можно было совсем незаметно совершить такую поездку» Кроме того, никто из нас тогда не подумал о том, чтобы спрятать концы в воду на случай, если придется возвратиться. Петер спустя неделю первым долгом послал за кучером Юханом: чтобы явился! Юхан — человек, уже давно давший Тимо клятву верности. Он почуял недоброе — на обратном пути Ээва ему сказала, чтобы он, как могила, молчал об этой поездке, — и Юхан сразу же пришел в Кивиялг узнать, как ему быть с господином Петером, если его станут выспрашивать. Тимо сунул в руки Юхану двадцать рублей и отослал его не в господский дом, а в Экси с письмом старому Мазингу. С петеровских глаз подальше. Ибо Петер с его помещичьим всевластием и верноподданническим рвением вполне способен приказать, чтобы Юхана уложили на скамью и стали розгой выбивать из него правду, и Тимо сказал, что тогда у него было бы ощущение, что это проделывают с ним самим…
(После этих слов следовало бы в очередной раз спросить: откуда взялся такой прибалтийский дворянин? Но я настолько хорошо его знаю, что этого вопроса задавать не стану. Ибо скорее следовало бы спросить, откуда вообще взялся подобный человек?!)
После исчезновения Юхана Петер сам явился в Кивиялг. С присущей ему манерой он по-хозяйски расселся на их старом диване в зале и сказал:
— Говорите, куда вы ездили!
Ээва стала перед ним и, упершись совсем не по-дамски руками в бока, сказала, совсем по-дамски улыбаясь:
— Дорогой господин свояк, мы не собираемся отвечать на ваш допрос. Ни сегодня, ни в дальнейшем, да будет вам это известно.
Тут Петер начал им внушать — как сказала Ээва: «Ты же знаешь его поучительно брюзгливый дядюшкин тон, эту его совершенно идиотскую манеру», — стал внушать:
— Да поймите вы, мне же нужно написать донесение, что в мое отсутствие вы уезжали из Выйсику, Поскольку мне это известно… А как же я напишу, если не знаю, куда вы ездили.
Тимо сказал:
— Почему не можешь? Ты напиши: «На мои расспросы господин Бок отвечал, что они тринадцать раз проехали в карете вокруг волости, разумеется, не нарушая границ, только господин Бок, увы, точно не помнит — по солнцу или против солнца».
Петер крикнул:
— Не болтай ерунды! Вас не было четыре дня!
Тимо ответил:
— Для господа тысяча лет — одно мгновение.
Тут Петер взревел:
— Не изображай из себя дурака!
И Тимо ответил:
— Что значит не изображай?! Осторожно, Петер, ты ставишь под сомнение слова двух императоров!..
Юхан пропал. Петер ничего не добился. И, по-видимому, слух о тайной поездке Боков так и остался в донесении неупомянутым. Ибо в попытке к бегству Петер явно их не подозревал. Или если и подозревал, то нарочно об этом промолчал. Поскольку одно было ясно: если бы подозрение в попытке к бегству дошло до генерал-губернатора, а потом и до царя, то в положении Тимо произошли бы значительные изменения. И, очевидно, они коснулись бы и режима надзора и сдунули бы и самого председателя опекунского совета. Однако изменений не последовало.
Я спросил Тимо:
— А интерес господина Петера к твоим рукописям остался прежним?
Тимо сказал:
— О да! Время от времени он по-родственному приходит ко мне полистать мои поваренные книги.
Я спросил:
— А больше ему до сих пор ничего не удалось прочитать?
Не знаю, слышал Тимо мой вопрос или не слышал. Вслух он на него не ответил. Только мне показалось, он слегка покачал головой.
Мы засиделись допоздна, и Ээва велела протопить мою бывшую комнату и приготовить там для меня постель. Я уже почти засыпал, когда ко мне постучали:
— Господин Якоб! Господин Якоб! Проснитесь! Вас разыскивают, ваша жена…
Это был осторожный старческий голос Кэспера. И вмешался чей-то незнакомый:
— Доктор Робст просит вас приехать. Несмотря на ночной час. Он там. Роды начались. И кажется, что… Это случается иногда… Так что…
Через несколько минут я был одет. И я даже не могу сказать, что был испуган. Я был настолько уверен в своем дурном предчувствии, что, окажись оно напрасным, у меня было бы ощущение, что я обманут. Я бросился в конюшню и вывел лошадь. Слуга и famulus[77] доктора Робста поехал вместе со мной. В глубоких колеях грязи и в полном мраке наши лошади сами находили дорогу. А когда мы повернули на шоссе, моя коняга так круто свернула с мызской дороги, что, очевидно, ветка невидимого в темноте придорожного дерева сорвала у меня с головы шляпу. В этой кромешной тьме я не стал искать ее. С непокрытой головой я поскакал дальше и помню, как отчетливо думал: все равно, ищи не ищи, но раз она слетела с головы, сразу, как только я помчался домой, — это дурной знак, значит, дома смерть…
Когда я приехал, уже было поздно.
Анна от большой потери крови была в полубессознательном состоянии, ей еще ничего не сказали. Теща встретила меня пьяная и заплаканная. В кухне на столе стояла пустая бутылка от прошлогоднего яблочного вина. За кухней в проходе с каменным полом лежал освещенный свечами тот, кто хотел родиться, но в последний миг отказался, маленький лиловато-желтый комочек, накрытый белой пеленкой. Мой сын, который не захотел стать моим ребенком.
Доктор Робст мне его показал. В кухне он велел полить ему на руки из ковша над глиняным тазом и, моя руки, объяснял мне: биение сердца было отчетливо слышно, но выход ребенка из материнского лона, чего никак нельзя было ожидать, длился очень долго и был очень труден. И к тому времени, когда ребенок оказался у них в руках, он успел задушить себя собственной пуповиной…
Знаю, что, очевидно, мысль моя неверная, но знаю и то, что никогда не смогу от этой мысли отделаться… Если бы тринадцатого ноября, которому не суждено было стать днем рождения моего сына, — а это был день рождения Тимо… если бы тринадцатого ноября я не уехал, а находился дома (ведь считать рождение моего сына преждевременным нельзя)… может быть, не случилось бы того, что случилось…
И я размышлял: следует ли мне считать утешением (как доктор Робст с присущей ему эмфатической манерой старался мне внушить) или, напротив, — еще большим несчастьем, что он отчетливо слышал удары сердца ребенка? Значит, ребенок не умер зародышем, который должен выйти из живого тела матери, чтобы быть погребенным, значит, мой ребенок был живым?
И еще я думал: …то, что я оставил Риетту, — разве это поступок действительно достойный Иуды, и он ляжет на моих детей до третьего и четвертого колена? Может быть, поэтому мой сын, еще не вступив в этот мир, подобно Иуде сам себя задушил?
21 ноября 30
Мы хоронили его на следующий день (моя теща и я, вдвоем) в маленьком деревянном ящичке, который я сколотил из выструганных дощечек, под густым мокрым снегопадом у задней стены кладбища. Без молитвенного напутствия, разумеется, а все же в освященную землю.
Сегодня Анна непременно хотела пойти со мной на кладбище — взглянуть на могилку. Она от нас в нескольких сотнях шагов. Тем не менее спустя неделю после всего происшедшего это оказалось для нее не так легко. Хотя ее относительно неплохое физическое состояние удивляло меня меньше, чем, как бы сказать, ее душевное равновесие. Наше горе, кажется, ее совсем не угнетает…