А студент тем временем занялся приготовлением ужина. В конце галереи, опоясывающей дом, стоял шкафчик и маленькая переносная печка: здесь была его кладовая и кухня. Студент разбил два яйца (яйца, хлеб и оливковое масло он получал из дому) и вылил их на сковородку.
Он не видел в этой стряпне ничего унизительного для себя, так как был убежден, что настоящий человек обязан обходиться без чужих услуг и служить примером другим. «Красота и правда жизни — внутри нас, — думал он, раздувая печурку, — так же, как золотисто-оранжевый желток и прозрачный белок находятся внутри грязной и бесполезной скорлупы. Надо лишь освободиться от скорлупы». И он считал, что разбил свою скорлупу, когда накануне получения сана священника отрекся от религии, не чувствуя в душе искренней веры, и поступил в педагогическое училище. Строгим наставником, суровым проповедником истины хотел он стать. Начал он с того, что подал в суд жалобу на приходского священника, непрерывно звонившего в колокол в день поминовения усопших. Потом он пожаловался супрефекту на синдика[5], разрешавшего отбывшим наказание носить нолей.
Покончив с едой, студент умылся, подошел к окну и занялся своими ногтями. На землю опускался душный летний вечер. Внизу, в маленьком дворике, стиснутом каменными стенами домов, большая смоковница в сумеречном рассеянном свете отливала металлическим блеском. Клубившиеся на востоке тяжелые темные тучи, казалось, поднимались прямо с крыш, покрытых ржавым мхом; серое небо висело над самой землей, как на пейзажах Зулоаги[6]. Студент любил этот печальный и живописный уголок, так напоминавший ему родной средневековый городок и полуразвалившийся, милый сердцу дом. Ему казалось, что он видит своего отца, дона Джаме Демуроса, который, стоя ночью на балконе, невозмутимо полирует ногти, а старая почтительная служанка терпеливо светит ему, держа в руке старинную медную лампу.
Здесь люди совсем не такие: они грубы и суеверны, но к ним надо быть снисходительным. Однако он не может удержаться от презрительной гримасы, слыша, как его хозяйка неторопливо рассказывает дочери и соседкам о своей беседе со святым Антонием.
— Так вот слушайте, мои дорогие. Свечи в главном алтаре вдруг вспыхнули, как семь звезд, и тут вошли каноники, священники, дьяконы, семинаристы — одним словом, целая толпа. Да, скажу я вам, знак это — что пуговицы у Каллины украли ночью, и вор был свой. Аннаро, ну-ка скорее позови служанку, я хочу ей обо всем рассказать. Да что с тобой, сглазили тебя, что ли?
Аннароза молчала. Какое-то смутное чувство подсказывало ей, что она должна хранить свою драгоценную тайну так же бережно, как письмо на груди. Но внезапно что-то страшное и необъяснимое, как ночной кошмар, ворвалось в наивную болтовню женщин. Два карабинера с фельдфебелем во главе — высокие, мрачные, суровые — грозными тенями вынырнули из сумерек и застыли у ворот. Заставив Аннарозу с матерью подняться с места, они втолкнули их в дом, вошли сами и заперли за собой двери.
— Мы должны обыскать дом. Зажгите свет.
Мать истошно заголосила, словно ее резали, а Аннароза мгновенно взлетела по лесенке наверх, втолкнула в комнату выбежавшего на галерею студента и сунула ему в карман письмо. Потом дрожащими руками зажгла свет.
Строгий вид юноши внушил карабинерам почтение, и обыск не дал никаких результатов. Но на следующий день и еще много раз в течение нескольких месяцев женщин вызывали к судье и подолгу допрашивали, пытаясь узнать что-либо о Портолу Фарине.
— Он убил человека по поручению своего молодого хозяина. Тот успел скрыться, а Фарина арестован, и дело вашей совести — помочь правосудию разоблачить столь опасного преступника. Расскажите все, что вам о нем известно. Правда ли, что он уехал, чтобы заработать побольше денег и купить драгоценности? Расскажите, что было в последнем письме, прибывшем, как известно, в Нуоро вечером пятого июля, через три дня после убийства. Вы ведь люди верующие и должны думать о спасении своей души.
Так говорил судья. Мать плакала и божилась: она ровным счетом ничего не знала, да и святой Антоний сказал ей, что Фарина невиновен.
— Господин судья, он чист, как ангел небесный.
Аннароза не защищала преступника, но и не обвиняла его. Она не плакала, о нет. Похудевшая, с запавшими глазами, с потемневшим, точно обожженным лицом, она молчала, храня на груди письмо, которое студент, уезжая на каникулы, вернул ей со словами: «Если у тебя есть совесть, ты должна отдать его судье». Аннарозе казалось, что листок жжет ее, как раскаленные угли, а стрела влюбленного сердца пронзает грудь. Но она предпочла бы скорее откусить себе язык, чем открыть свою тайну хоть единой живой душе. Даже матери она ничего не сказала.
По ночам Аннарозу мучили кошмары. Ей чудился Портолу, затаившийся в засаде, будто свирепый вепрь. Она видела, как он набрасывается на одинокого путника, видела, что под сокрушительными ударами голова жертвы раскалывается, как спелый красный гранат. Снилось ей, что Портолу возвращается домой, открывает залитую кровью сумку и вынимает оттуда драгоценности и четки с золотым крестом...
В ужасе она отталкивает Портолу. Она согласна никогда в жизни больше не видеть его, но предать — нет, ни за что, скорее она повесится на дереве во дворе, как Иуда.
В октябре студент вернулся. Тяжбу с приходским священником он проиграл, и ему пришлось уплатить судебные издержки; а что касается синдика, то супрефект вдруг взял его сторону. Так что попытки студента направить ближнего на путь истинный кончились крахом, и теперь с еще большим рвением он взялся за свою миссию апостола.
Увидев Аннарозу, он сразу же спросил, передала ли она письмо судье.
— Нет, лучше умру, дон Джозе!
Он смотрел мимо нее и не видел страдающего лица мученицы, словно только что сошедшей с костра.
— Раз так, пропащая душа, тебе действительно лучше умереть. Ты что, не понимаешь, что, если он избежит наказания, он снова погрязнет во грехе? Ты выйдешь за него замуж, и вы наплодите кучу новых преступников.
— Я не пойду за него, разрази меня гром, не пойду! Дон Джозе, если даже люди помилуют его, бог на том свете его все равно накажет!
— Бога нет, несчастная! Царство божие должно наступить здесь, на земле. Но если мы не будем стремиться к правде и справедливости, кто же тогда вырвет плевала с наших полей? Послушайся меня, Аннаро отдай письмо судье!
Аннароза была девушка тихая и незлобивая, но слова студента вызвали в ней такую ярость, что, спускаясь по лестнице, она отплевывалась и строила злобные гримасы. Однако какая-то неодолимая сила снова влекла ее наверх, в скромную и уединенную, похожую на монашескую келью, комнатку, где студент часами простаивал у окна. На фоне желтых крыш и фиолетового осеннего неба четко вырисовывалась его крупная темноволосая голова, так напоминавшая головы святых, — старинные деревянные изваяния полувизантийского, полуварварского происхождения, — которые часто можно встретить в сардинских церквушках.
Под разными предлогами Аннароза то и дело поднималась наверх, и, если студент не заводил разговора о «том деле», она испытывала смутное недовольство.
Однажды он ей сказал:
— О чем ты думаешь, несчастная? Если ты не отдашь судье письмо, я пойду к нему сам и расскажу ему всю правду.
— Вы хотите убить меня, дон Джозе!
— Лучше умереть, чем жить во грехе и погрязнуть во лжи.
В конце концов, устав увещевать девушку, студент решил обратиться к матери. Как-то раз он позвал ее к себе и попытался растолковать суть дела на том языке, который, по его мнению, только и был ей понятен.
— Ваша дочь больна. Она носит на груди то проклятое письмо, в котором Портолу пишет о своем преступлении. Заставьте ее отдать письмо судье, и вы увидите, что она снова обретет покой и здоровье.
Услышав страшное известие, женщина так побледнела, что студенту пришлось побрызгать ей в лицо водой, чтобы привести в чувство. Вслед за этим разыгралась ужасная сцена между матерью и дочерью, и та, испугавшись, что в конце концов твердость ей изменит, сожгла роковое письмо.