И тут меня разбудили. Валери трясла меня за плечо:
— Ты что, больна?
Я сказала:
— Я видела Клер в ногах своей кровати.
В конце концов мой страх передался и ей. Валери перетащила свой матрас в «Наполеон». Время от времени мы спрашивали друг друга: «Спишь?», чтобы не поддаться сну. Нам чудилось, будто этим мы защищаемся от Клер и ей до нас не добраться. Две машины, рокоча моторами, въехали на нашу улицу и остановились как раз под окнами: слышно было, как хлопают дверцы, смеются люди. Я встала, перегнулась через перила балкона. И увидела двух женщин в длинных платьях, словно сошедших с обложки модного журнала, и двух мужчин в смокингах, в точности такая сцена, участницей которой я представляю себя в будущем, одна из тех сцен, что позволяют мне терпеливо дожидаться, пока я вырасту; но в тот момент это и правда вывело меня из себя и я крикнула:
— Вы что, не можете помолчать немного? В доме покойник.
Воцарилась тишина. Машины бесшумно отъехали. Спустя некоторое время Валери сказала:
— Все-таки ты уж чересчур.
Папа резко распахнул дверь «Наполеона». И обнаружил, что мы лежим вдвоем на одном матрасе — так мы в конце концов уснули вместе, прижавшись друг к другу.
— Бедные мои девочки, — сказал он, — бросили вас совсем одних.
Крупными шагами он подошел к окну, раздвинул жалюзи, из-за яркого солнца мы заползли под простыни. С улицы, где проехала поливальная машина, доносился запах дождя. Папа без пиджака, с расстегнутым воротом рубашки и небритыми щеками напоминал какого-то узника из кинофильма.
Пана не любит, когда мы поздно встаем; он входит к нам в спальни, приставляет к губам большой палец, словно мундштук горна, и кричит, поднимая, как по тревоге:
— Подъем! Боши идут врассыпную, цепью!
Обалдело вскакиваешь с постели, и, пока сообразишь, что это шутка, сон как рукой сняло, и бесполезно пытаться снова заснуть. Но сегодня папа торопил нас совсем иначе, словно получил еще одну телеграмму; мы сели, закутавшись в простыни, протирая глаза, и Валери проворчала:
— Папа, еще шести нет.
— Подъем!
— Но что случилось, в конце концов? — запротестовала Валери. — Прежде всего выйди отсюда, дай нам одеться.
В эту минуту появился Шарль, он волочил по полу своего мишку Селеста, держа его за лапу. Шарль вцепился в папину ногу и твердил, подражая Валери:
— Что случилось, папа? Что случилось?
Папа тряхнул Шарля, чтобы тот выпустил его штанину, и влепил ему парочку подзатыльников, пожалуй чересчур сильных; Шарль недоуменно вскинул на него глаза и вдруг завыл, сначала вроде бы нерешительно, потом завопил отчаянно. Папа заткнул уши:
— Да замолчите же вы наконец! Вы что, забыли, что у вас умерла сестра?
Тут вошел Оливье, босой, еще не совсем проснувшийся; он увидел, что Шарля наказали, уголки его губ опустились, и, желая защитить брата, он сказал:
— А мне плевать, что она умерла.
Мы все затаили дыхание и смотрели на папу. Папа утонул в молчании, руки его бессильно повисли, он заплакал, но теперь совсем беззвучно. Он поцеловал нас, как в те дни, когда особенно любил и называл «милые вы мои».
Анриетта толкнула дверь, застегивая на ходу блузу, которую обычно надевала, чтобы купать Оливье и Шарля; увидев нас, она прижала ладони к лицу и залилась слезами. Папа, слабо улыбаясь, спросил:
— Вы тоже любили Клер, Анриетта?
— Не могу этому поверить, — рыдала Анриетта, — не могу поверить, мсье.
Папа помотал головой, совсем как лошадь. Наконец сказал, не глядя на нас:
— Сегодня утром на пальцах у Клер выступили черные пятна.
Мы бесшумно оделись. Даже Оливье и Шарль не проронили ни слова. За завтраком слышно было только позвякивание чашек о блюдца, потом мы в строгом порядке спустились по лестнице вместе с папой, стараясь шагать совсем неслышно.
Был канун 14 июля. К балконам уже прикрепляли флаги, цветочницы поливали выставленные на тротуаре горшки с цветами, и на пыльном асфальте растекались круглые лужицы.
Для клиники час был еще ранний; вазы с цветами, стоявшие на полу в коридоре, еще не внесли обратно в палаты; монахини в белых ночных одеяниях, еле шевеля губами, дочитывали молитвы, и поэтому не могли с нами поздороваться.
Перед палатой Клер цветов не было. Папа приоткрыл дверь, и мы друг за дружкой протиснулись туда; мама молча поднялась нам навстречу и коснулась плеча каждого из нас, словно пересчитывая. Она не плакала, от нее веяло каменным спокойствием. Она приподняла штору и сказала, что не решается совсем ее отдернуть из-за пятен.
— Взгляни, Жером, еще одно появилось на подбородке.
Мы выстроились вокруг кровати Клер и, стараясь не подать виду, искали глазами пятна. Маленькие круглые пятна. Фиолетовые. А не черные. Оливье и Шарль еще не видели Клер. Оливье оперся о край матраса, стал на цыпочки, широко открыл рот, но не произнес ни слова. Папа приподнял Шарля, наклонил его над Клер, мама сказала:
— Нет-нет, Жером, он еще слишком мал.
— Я хочу, чтобы он запомнил, — ответил папа.
Шарль, потянувшись руками к лицу Клер, запечатлел на нем слюнявый поцелуй. Папа опустил его на пол; Шарль вздохнул, обвел нас взглядом, снова повернулся к Клер и, ухватившись за простыню, хотел вскарабкаться на постель.
— Не трогай, детка, — сказал папа.
Клер стала неподвижно твердой, это сразу было заметно. Папа подтолкнул Оливье:
— Хочешь поцеловать Клер?
Оливье быстро-быстро замотал головой и попятился к стене.
— Поцелуйте Клер, — раздраженно сказал папа, — все поцелуйте.
Мы не могли. Клер медленно погружалась на дно, к центру земли. Лицо ее поблекло, как отцветшие цветы, которые вот-вот осыплются. Мы боялись Клер. Папа настаивал:
— В последний раз.
Он притянул Валери за шею, она упиралась.
— Как? Ты не хочешь?
Валери сказала:
— Да нет, конечно, хочу.
Но не сдвинулась с места. Мама словно вдруг очнулась, она спокойно сказала:
— Оставь их, Жером, они правы, это негигиенично.
Мама вечно воюет с микробами. Стоит кому-нибудь из посторонних поговорить в нашем доме по телефону, она, едва дождавшись, когда положат трубку, тут же протирает аппарат ватой, смоченной одеколоном.
Мы, ничего не понимая, взглянули на маму. А потом, конечно, сразу вспомнили все эти истории, которые любят рассказывать, о могильных червях и прочем, и бросились к Клер, мы крепко целовали ее, так крепко. «Клер, умоляю тебя, не сгнивай никогда». И мы принялись вопить — словно таким способом еще можно было удержать Клер, вернуть Клер. Сразу же появилась монашенка:
— Пожалуйста, потише, вас слышно в том конце коридора!
Около полудня монашенка объяснила:
— Все это из-за жары. Если вы будете ждать дольше, у вас могут быть неприятности.
Она откинула назад монашеское покрывало, заколов его булавкой, на лбу и на носу у нее блестели капельки пота, выглядела она совсем нестарой. Она взяла блюдце с водой, веточку букса и две свечи, я помогла ей вынести все это в коридор; там я спросила:
— А лилии оставите?
Она ответила, что лилии брали из соседней палаты. Она ходила быстрыми шагами, и ее кожаные туфли поскрипывали.
Когда мне делали операцию аппендицита, меня положили на каталку, покрытую белой простыней, повезли по коридорам, а я смеялась и твердила: «Быстрей, еще быстрей», и у меня кружилась голова.
Так же поступили они и с Клер. Два санитара привезли в палату каталку и поставили рядом с кроватью. Они приподняли Клер за плечи и за ноги — тело ее не прогнулось посредине, оно оставалось прямым, точно ствол дерева, — и опустили его на каталку.
Мы отошли в глубь палаты, уступив место каталке, папа с мамой стояли впереди, заслоняя от нас кровать. Папа обеими руками поддерживал маму, а мама сказала:
— Поосторожнее, ох, да поосторожнее… — когда перекладывали Клер.