Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Когда же йог наконец поднялся и направил стопы свои к хижине, Даса, давно поджидавший этой минуты, преградил ему путь и молвил с отвагой отчаяния:

— Досточтимый, прости, что я осмелился нарушить твой покой. Я ищу мира, я ищу покоя, я хотел бы жить, как ты, и стать таким же, как ты. Ты видишь, я еще молод, но на долю мою уже выпало много страданий, жестоко обошлась со мною судьба. Я рожден был царем, но меня отдали в пастухи; я стал пастухом, вырос веселым и сильным, как молодой бычок, и сердце мое было свободно от зла и пороков. Потом жизнь раскрыла мне глаза на женщин, и когда я повстречал самую красивую из них, я отдал ей свою свободу: я бы умер, если бы она не стала моей. Я оставил ради Правати своих товарищей, пастухов, я добивался ее руки, и желание мое исполнилось: я стал зятем и батраком; тяжким был мой труд, но зато Правати была со мной и любила меня, а может быть, это мне только казалось; каждый вечер мне открывались ее объятия, ее сердце. И вот в наши края пришел раджа, тот самый, из-за которого меня лишили отчего дома, — пришел и отнял у меня Правати, я видел ее в его шатре. Это была самая страшная рана из всех, что нанесла мне судьба, она преобразила меня и всю мою жизнь. Я убил раджу, я обагрил руки кровью и принужден был влачить жизнь преступника, беглеца; все было против меня, ни на минуту не мог я поручиться за свою голову, пока не попал сюда. Я безумец, о досточтимый, я убийца, — быть может, меня еще схватят и четвертуют. Я не в силах больше жить этой ужасной жизнью, я хотел бы избавиться от нее.

Йог спокойно, с опущенными глазами, выслушал его страстную исповедь. Затем он поднял голову и устремил взор свой на Дасу, ясный, пронзительный, почти невыносимо твердый, сосредоточенный и светлый взор, и, пока он смотрел Дасе в лицо, размышлял о его торопливой повести, уста его медленно сложились в улыбку, и наконец он покачал головой и произнес, беззвучно смеясь:

— Майя! Майя!

Ошеломленный и пристыженный, Даса остался стоять на месте; старик между тем уже прогуливался перед своей скудной вечерней трапезой по тропинке, протоптанной среди папоротников, шагал размеренно, твердой, чеканной поступью взад и вперед; пройдя две-три сотни шагов, он вернулся назад и вошел в хижину, и взор его вновь, как и всегда, был отвращен от мира явлений. Что же это был за смех, которым ответил бедному Дасе этот всегда одинаково неподвижный лик? Долго, должно быть, придется ему думать над этим. Что означал этот ужасный смех в ответ на отчаянное признание и мольбу — благоволение или насмешку, утешение или приговор? Божественный это смех или демонский?. Может быть, это просто циничное блеяние выжившего из ума старика? А может быть, смех мудреца, забавляющегося чужой глупостью? Означал ли он отказ, прощание, приказ удалиться? А может быть, следует понимать его как совет, призыв сделать то же и самому посмеяться над собой? Даса не мог найти ключ к этой загадке. Он до поздней ночи был занят раздумьями об этом смехе, в котором старик, похоже, выразил свое отношение к его жизни, к его счастью и боли; мысли его жевали этот смех, словно жесткий, неподатливый корень, имеющий, однако же, некий запах и вкус. И так же неустанно пережевывал и передумывал он это слово, произнесенное стариком так звонко, исторгнутое сквозь смех с таким просветленным, непостижимым весельем: «Майя! Майя!» Что это слово означало, он отчасти знал, отчасти догадывался, и то, как смеющийся йог произнес его, тоже казалось ему объяснимым. Майя — это жизнь Дасы, юность Дасы, счастье его и горькая мука, Майя — это прекрасноликая Правати, Майя — это любовь и вожделение, Майя — это вся жизнь. Жизнь Дасы и жизнь всех людей на свете — все это в глазах старого йога есть Майя, нечто вроде ребячества, забавное зрелище, театр, плод воображения, ничто, облеченное в пестрое платье, мыльный пузырь, нечто, над чем можно посмеяться с восторгом, что можно одновременно презирать и ни в коем случае нельзя принимать всерьез.

Но если для старого йога жизнь Дасы этим смехом и словом «Майя» была исчерпана и забыта, то сам Даса видел жизнь свою иными глазами, и, как бы ни желал он сам стать йогом и рассмеяться над своей жизнью, не найдя в ней ничего, кроме коварства Майи, — за эти беспокойные дни и ночи в нем вновь проснулось и ожило все, что он, измученный жизнью беглеца, казалось, на время почти забыл в своем прибежище. Надежда на то, что он когда-нибудь и в самом деле овладеет искусством йоги или, паче чаяния, сможет уподобиться самому старику, была невелика. Но тогда… какой же смысл тогда в этой лесной жизни? Этот лес послужил ему прибежищем, он отдохнул здесь, немного пришел в себя, набрался сил, что тоже имело значение, это было не так уж мало. И может быть, за это время охота на убийцу раджи уже прекратилась и он сможет продолжить странствия, не подвергая жизнь свою опасности. Так он и решил поступить, завтра же он тронется в путь: мир велик, он не может всю жизнь просидеть в этой норе. Принятое решение вернуло ему спокойствие духа.

Он хотел отправиться на заре, но, когда он пробудился после долгого сна, солнце уже взошло и йог уже приступил к самоуглублению, а уйти, не попрощавшись с ним, Даса не мог, к тому же у него была еще просьба к старику. И он остался и ждал час за часом, пока тот не поднялся и, потянувшись, не начал ходить взад-вперед по тропинке. Тогда он преградил ему путь, сотворил поклоны и дождался, когда мудрый йог вопросительно посмотрит на него.

— Учитель, — молвил он со смирением, — я продолжаю свой путь, я больше не нарушу твоего покоя. Но позволь мне, о достойнейший, еще один-единственный раз обратиться к тебе с просьбой. Когда я поведал тебе о своей жизни, ты рассмеялся и произнес слово «Майя». Умоляю тебя, открой мне смысл этого слова.

Йог взглядом приказал Дасе следовать за ним. Войдя в хижину, он взял чашу для воды, протянул ее Дасе и молча велел ему вымыть руки. Даса послушно исполнил, что велел учитель. После этого старик выплеснул остатки воды в папоротники, вновь протянул юноше чашу и приказал ему наполнить ее свежей водой. Даса повиновался, и грусть расставания тронула его сердце, когда он в последний раз шел по узкой тропинке к источнику, в последний раз нес невесомую чашу с гладкими, истершимися краями к крохотному озерцу, к этому чистому лесному зеркалу, в котором отражались лишь оленьи губы, кроны деревьев да щемящая небесная синь в белых крапинках облаков и теперь, в последний раз, отразилось и лицо склонившегося над водой Дасы, обрамленное коричневым светом вечерней зари. Он медленно, в задумчивости погрузил чашу в источник, им вновь овладели сомнения, он не мог разобраться в этих странных чувствах, не мог понять, почему ему стало больно оттого, что старик не предложил ему остаться еще ненадолго или остаться навсегда.

Он посидел у источника, выпил глоток воды, осторожно поднялся, стараясь не расплескать воду в чаше, и хотел было отправиться обратно короткой дорогой, как вдруг слуха его коснулся звук, повергший его одновременно в ужас и восторг: это был голос, который он не раз слышал во сне и о котором не раз думал с горючей тоской. Он звучал так сладко, так по-детски наивно и ласково манил сквозь сумерки леса, что сердце Дасы затрепетало от страха и вожделения. Это был голос Правати, его жены.

— Даса! — манила она.

Он, не веря ушам своим, огляделся по сторонам; руки его все еще сжимали чашу с водой; и вдруг меж стволов появилась она, высокая, стройная и гибкая — Правати, его возлюбленная, незабвенная, неверная. Он бросил чашу наземь и побежал ей навстречу. С виноватой улыбкой стояла она перед ним и смотрела на него своими по-оленьи кроткими глазами, и только теперь, вблизи, он заметил, что на ногах у нее сандалии из красной кожи, а с плеч ниспадает роскошное, дорогое платье, что запястье ее украшено золотым обручем, а сквозь черные волосы блещут цветные драгоценные камни. Он отшатнулся назад. Неужто она все еще наложница раджи? Разве он не убил этого Налу? Зачем она все еще выставляет напоказ его подарки? Как могла она, украшенная этими камнями и пряжками, явиться перед ним и произносить его имя?

82
{"b":"252522","o":1}