Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Ну конечно, Гольдмунд, тебе, должно быть, везло, ты так молод и хорош собой, да и выглядишь так невинно, это уже рекомендация на постой. Женщинам ты нравишься, а мужчины думают: «Бог мой, да он безобидный, никому не причинит зла». Но, видишь ли, братец, человек становится старше и на детском лице вырастает борода и появляются морщины, а на штанах — дыры, и незаметно становишься противным, нежелательным гостем, а вместо юности и невинности из глаз смотрит только голод, вот тогда-то человеку и приходится становиться твердым и кое-чему научиться в мире, иначе быстренько окажешься на свалке и собаки будут на тебя мочиться. Но мне кажется, ты и без того не будешь долго бродяжничать: у тебя слишком тонкие руки, слишком красивые локоны, ты опять заберешься куда-нибудь, где живется получше, в хорошенькую теплую супружескую постель, или в хорошенький сытый монастырек, или в прекрасно натопленный кабинет. У тебя и платье хорошее, тебя можно принять за молодого барчука.

Все еще смеясь, он быстро провел рукой по платью Гольдмунда, и тот почувствовал, как рука Виктора ищет и ощупывает все карманы и швы; он отстранился, вспомнив о дукате. Он рассказал о своем пребывании у рыцаря и о том, как заработал себе хорошее платье своей латынью. Но Виктор хотел знать, почему он среди суровой зимы покинул такое теплое гнездышко, и Гольдмунд, не привыкший лгать, рассказал ему кое-что о дочерях рыцаря. Тут между сотоварищами возник первый спор. Виктор счел, что Гольдмунд беспримерный осел, коли просто так ушел, предоставив замок и девиц Господу Богу. Это следует поправить, уж он-то придумает как. Они наведаются в замок. Конечно, Гольдмунду нельзя там показываться, но он может во всем положиться на него, Виктора. Пусть Гольдмунд напишет Лидии письмецо — так, мол, и так, — а он явится с ним в замок и уж, видит Бог, не уйдет, не прихватив того и сего, деньжат и добра. И так далее. Гольдмунд резко возражал и вспылил: он не хотел и слышать об этом и отказался назвать имя рыцаря и рассказать, как найти дорогу к нему.

Виктор, видя его гнев, опять засмеялся, разыгрывая добродушие:

— Ну, ну, — сказал он, — не лезь на рожон! Я только говорю: мы упускаем хорошую возможность поживиться, мой милый, а это не очень-то приятно и не по-товарищески. Но ты, разумеется, не хочешь, ты знатный господин, вернешься в замок на коне и женишься на девице! Сколько же благородных глупостей в твоей голове! Ладно, как знаешь, отправимся-ка дальше, будем пальцы на лапах отмораживать.

Гольдмунд был не в настроении и молчал до вечера, но, так как в этот день они не встретили ни жилья, ни каких-либо следов человека, он был очень благодарен Виктору, который нашел место для ночлега, между двух стволов на опушке леса сделал укрытие и ложе из еловых веток. Они поели хлеба и сыра из запасов Виктора, Гольдмунд стыдился своего гнева, с готовностью помогал во всем и даже предложил товарищу шерстяную фуфайку на ночь; они решили дежурить по очереди из-за зверей, и Гольдмунд дежурил первым, тогда как другой улегся на еловые ветви. Долгое время Гольдмунд стоял спокойно, прислонившись к стволу ели, чтобы дать Виктору заснуть. Потом он стал ходить взад и вперед, так как замерз. Он бегал туда и сюда, все увеличивая расстояние, глядя на вершины елей, остро торчавшие в холодном небе, слушал глубокую тишину зимней ночи, торжественную и немного пугающую, чувствовал свое бедное живое сердце, одиноко бившееся в холодной безответной тишине, и прислушивался, осторожно возвращаясь, к дыханию спящего товарища. Его пронизывало сильнее, чем когда-либо, чувство бездомного, не сумевшего воздвигнуть между собою и великим страхом стен дома, замка или монастыря. Вот, сирый и одинокий, бежит он через непостижимый, враждебный мир, один среди холодных насмешливых звезд, подстерегающих зверей, терпеливых непоколебимых деревьев.

Нет, думал Гольдмунд, он никогда не станет таким, как Виктор, даже если будет странствовать всю жизнь. Эту манеру защищаться от страха он никогда не усвоит, не научится этому хитрому воровскому выслеживанию добычи и этим громогласным дерзким дурачествам, этому многословному юмору мрачного бахвала. Возможно, этот умный дерзкий человек прав: Гольдмунд никогда не будет во всем походить на него, никогда не станет настоящим бродягой, а однажды ползком вернется к каким-нибудь стенам. Но бездомным он все равно останется, цели так и не найдет и не будет чувствовать себя действительно защищенным от всяких опасностей, его всегда будет окружать мир загадочно прекрасный и загадочно тревожный, он всегда будет прислушиваться к этой тишине, среди которой бьющееся сердце кажется таким робким и бренным. Виднелось несколько звезд, было безветренно, но в вышине, казалось, двигались облака.

Виктор проснулся долгое время спустя — Гольдмунду не хотелось будить его — и позвал:

— Иди-ка, теперь тебе надо поспать, а не то завтра ни на что годен не будешь.

Гольдмунд послушался, он лег на ветки и закрыл глаза. Он, конечно, устал, но ему не спалось: мысли не давали уснуть, а кроме мыслей, еще и чувство, в котором он сам себе неохотно признавался, — ощущение тревоги и недоверия к своему спутнику. Теперь для него было непостижимо, как он мог рассказать этому грубому, громко смеющемуся человеку, этому остряку и наглому нищему о Лидии! Он был зол на него и на самого себя и озабоченно размышлял, как бы получше с ним расстаться.

Но он, должно быть, все-таки погрузился в полусон, потому что испугался и был поражен, когда почувствовал, что руки Виктора осторожно ощупывают его платье. В одном кармане у него был нож, в другом — дукат, то и другое Виктор непременно украл бы, если бы нашел. Он притворился спящим, повернулся туда-сюда как бы во сне, пошевелил руками, и Виктор отполз назад. Гольдмунд разозлился на Виктора, он решил завтра же отделаться от него.

Но когда через какой-нибудь час Виктор опять склонился над ним и начал его обыскивать, Гольдмунд похолодел от бешенства. Не пошевельнувшись, он открыл глаза и сказал с презрением:

— Убирайся, здесь нечего воровать.

Испугавшись крика, вор схватил Гольдмунда руками за горло. Когда же тот стал защищаться и хотел приподняться, тот сжал его горло еще крепче и одновременно встал ему коленом на грудь. Гольдмунд, чувствуя, что не может больше дышать, рванулся и сделал резкое движение всем телом, а не освободившись, ощутил вдруг смертельный страх, сделавший его умным и сообразительным. Он сунул руку в карман, в то время как рука Виктора продолжала его душить, достал маленький охотничий нож и воткнул его внезапно и вслепую несколько раз в склонившегося над ним противника. Через мгновение руки Виктора разжались; глотнув воздуха, глубоко и бурно дыша, Гольдмунд возвращался к жизни. Он попытался встать, его долговязый спутник со страшным стоном перекатился через него, расслабленный и размякший, кровь его брызнула Гольдмунду в лицо. Только теперь он смог подняться. Тут он увидел в сумеречном свете распростертое во всю длину тело; когда он дотронулся до него, вся рука оказалась в крови. Он поднял его голову — тяжело и мягко, как мешок, она упала назад. Из груди и горла все еще шла кровь, изо рта вырывались последние вздохи жизни, невнятные и слабеющие.

«Я убил человека», — подумал Гольдмунд и продолжал думать об этом все время, стоя на коленях перед умирающим, и видел, как по его лицу разливается бледность.

— Матерь Божья, вот я стал убийцей, — услышал он собственный голос.

Ему стало невыносимо оставаться здесь. Он взял нож, вытер его о шерстяную, связанную Лидией для любимого, фуфайку, надетую на другом, убрал нож в деревянные ножны, положил в карман, вскочил и помчался что было сил прочь.

Тяжелым бременем лежала смерть веселого ваганта у него на душе; когда настал день, он с отвращением стер с себя снегом всю кровь, которую пролил, и еще день и ночь бесцельно блуждал в страхе. Наконец телесные потребности заставили его встряхнуться и положить конец исполненному страха раскаянию.

Блуждая по пустынной заснеженной местности без крова, без дороги, без еды и почти без сна, он попал в крайне бедственное положение: как дикий зверь терзал его тело голод, несколько раз он в изнеможении ложился прямо среди поля, закрывал глаза, желая только заснуть и умереть в снегу. Но что-то снова поднимало его, он отчаянно и жадно цеплялся за жизнь, и в самой горькой нужде пробивалась и опьяняла его безумная сила и буйное нежелание умирать, невероятная сила голого инстинкта жизни. С заснеженного можжевельника он обрывал посиневшими от холода руками маленькие засохшие ягоды и жевал эту хрупкую жалкую пищу, смешанную с еловыми иголками, возбуждающе острую на вкус, утолял жажду пригоршнями снега. Из последних сил дуя в застывшие руки, сидел он на холме, делая короткую передышку, жадно смотря во все стороны, но не замечая ничего, кроме пустоши и леса; нигде не видно было ни следа человека. Над ним летало несколько ворон, зло следил он за ними взглядом. Нет, они не получат его на обед, пока есть остаток сил в его ногах, хотя бы искра тепла в его крови. Он встал, и снова начался неумолимый бег наперегонки со смертью. Он бежал и бежал, и в лихорадке изнеможения и последних усилий им овладевали странные мысли, и он вел безумные разговоры то про себя, то вслух. Он говорил с Виктором, которого заколол, резко и злорадно говорил ему:

27
{"b":"252522","o":1}