Иногда перепившиеся жандармы врывались в сарай, хватали нескольких пленных, выводили их во двор и, соревнуясь в меткости, открывали стрельбу по живым мишеням.
Однажды темной ночью группа пленных – те, кто был посильнее, – разобрала стену сарая. Бежали все, кто мог держаться на ногах. Вместе со всеми бежал и Подтынный.
Куда, зачем? Он и сам еще не знал. Перебраться через линию фронта, к своим? При одном воспоминании о бое, о страшных взрывах, от которых сотрясалась земля, у него начинали дрожать колени и во рту появлялся неприятный медный привкус. Снова сдаться в плен в надежде попасть в другой лагерь?
Но кто скажет, что в других лагерях пьяные фашисты развлекаются не так, как в Умани? Когда-нибудь и его могут сделать живой мишенью…
И Подтынный метался, укрываясь в непроходимых болотах, густых лесах, стараясь не попадаться людям на глаза.
В конце августа 1942 года он добрался до Краснодона. Пришел к гауптвахтмеистеру Зонсу:
– Я согласен на все. На любую работу… Только не убивайте меня…
Так Подтынный стал полицаем.
Среди скопища опустившихся, грязных людей, наполнявших серый барак, он заметно выделялся подтянутостью, выправкой. Но не только это привлекло к нему внимание Соликовского. Подтынный был самым исполнительным и старательным подчиненным. Он нес службу охотно и, получив задание, из кожи лез, чтобы отличиться, угодить начальству. За это уже через месяц после поступления в полицию его выдвинули комендантом крупнейшего участка в поселке Первомайка.
В центре Первомайки издавна стоял небольшой скромный памятник Борцам революции. Это было простое сооружение, сложенное из железобетонных плит жителями поселка еще в первые годы советской власти. По установившейся традиции в праздничные дни возле памятника устраивались массовые гулянья. У первомайцев с этим памятником связывались все самые лучшие воспоминания о свободной мирной жизни.
Став полицейским комендантом Первомайки, Подтынный сразу обратил внимание на этот памятник. Однажды вместе с дежурным полицаем Мрихиным он несколько раз прошелся вокруг памятника, мурлыча что-то себе под нос.
– Давно его поставили?
– Кого? – не понял полицай.
– Ну, этот… памятник…
– А-а… давно. Кажись, в двадцатом.
– Коммунисты распорядились?
– Та кто его знает. Может, и коммунисты.
Подтынный еще раз осмотрел со всех сторон памятник, что-то соображая. Потом спросил:
– Коммунистов в поселке много?
– Шестеро осталось, – с готовностью доложил полицай. – Список имеется.
И вот ранним утром этих шестерых под усиленным конвоем пригнали на площадь. Подтынный приказал им разобрать ломы и лопаты, сваленные в кучу возле памятника.
– А теперь приступайте к работе, – бросил он, помахивая плетью. – Чтоб к вечеру от этого памятника не осталось и следа. Ясно?
Горняки молча переглянулись и не тронулись с места. Самый старший из них, седоусый шахтер с большими черными от въевшейся угольной пыли руками, неторопливо положил на место лопату, достал из кармана кисет. Следом за ним побросали инструменты и остальные.
– Ну, что же вы? – подошел поближе Подтынный. – Приступайте!
Горняки не шелохнулись.
– Ага, понятно, – Подтынный криво усмехнулся. – Совесть не позволяет. Ничего, мы ее сейчас успокоим…
Взмахнув плетью, он что было силы ударил ею по лицу старого шахтера. Тот вздрогнул, но не сдвинулся с места. Подтынный хлестнул плетью еще и еще. На морщинистом лице шахтера вздулись кровавые рубцы.
– Гадина! – прорезал вдруг тишину звонкий девичий голос. – Подлец! Тебе все это зачтется, когда придут наши!
Подтынный обвел взглядом вокруг. На площади уже собралась толпа. Ему бросилась в глаза высокая стройная девушка в цветастом платке. Она смотрела на него в упор карими, расширившимися от гнева глазами. Столько ненависти и презрения было в этом взгляде, что Подтынному стало не по себе. Он сделал шаг в сторону девушки. Коренастый белобрысый парень, на плечо которого она опиралась, угрожающе двинулся ему навстречу. Толпа враз сдвинулась теснее, загудела. Подтынный отступил.
Поздно ночью полицаи сами кое-как откололи несколько плит от памятника и вывезли их в глухую балку. В жандармерию Подтынный доложил, что по его указанию памятник разбирали сами коммунисты.
– Молодец! – похвалил его Зонс. – Ловко придумал!
Польщенный похвалой, Подтынный искал подходящего случая, чтобы снова отличиться. И такой случай скоро представился.
В первых числах декабря в полицейский участок прискакал на взмыленной лошади староста соседнего хутора Большой Батырь. Пройдя прямо к Подтынному, он наклонился и зашептал ему на ухо:
– Возле хутора советские парашютисты укрываются. Сегодня ночью высадились. Я знаю, где они спрятались. Скорее!
– Сколько их? – одеваясь, спросил Подтынный.
– Человек пять. Может, шесть… В доме лесника сидят.
Подтынный приказал дежурному немедленно собрать по тревоге всех полицаев, сам позвонил Зонсу, попросил подкрепление.
Рассыпавшись по неглубокой ложбине, полицаи плотным кольцом окружили домик, где укрылись советские парашютисты, и обстреляли его трассирующими пулями. Осажденные ответили дружным залпом. Завязалась перестрелка.
Зонс привез на машинах взвод жандармов, Соликовский согнал всех свободных от патрулирования полицаев – около сотни человек осаждали маленькую группу парашютистов, но они держались стойко.
Лишь вечером гитлеровцы ворвались в полуразрушенный дом. Сорвав дверь, они вбежали в комнату. Двое оставшихся в живых парашютистов выскочили в окно. Одного из них тяжело ранил Подтынный, второму удалось скрыться.[2]
Возбужденные, возвращались гитлеровцы и полицаи в город. Подтынный чувствовал себя героем. Он гарцевал на лошади, стараясь держаться рядом с тачанкой, на которой ехали Зонс и Соликовский. Поперек тачанки, бессильно свесив руки, лежал раненый парашютист. Он был в беспамятстве, дышал тяжело, прерывисто. Из ушей и рта текла кровь.
– Не довезем, пожалуй, до города. А жаль, надо бы жителям показать, – сказал Подтынный.
Затем спокойно вытащил из кобуры пистолет.
– Чего с ним возиться! – и приложил дуло пистолета к бледному виску, на котором едва заметно пульсировала маленькая жилка…
Испуганные выстрелом лошади дернулись, понеслись вскачь. Кучер, натягивая вожжи, с трудом остановил их. Подтынный поравнялся с тачанкой, схватил теплый еще труп и сбросил его на землю.
– Одежду можешь взять себе, – крикнул ему Зонс. – А трофейный пистолет дарю тебе на память. За меткую стрельбу!
Нет, не случайно Соликовский возлагал надежды на Подтынного. Он знал – этот ни перед чем не остановится…
И Подтынный старался оправдать его надежды. Каждую ночь в поселке проводились повальные обыски. У Подтынного были основания полагать, что листовки пишутся именно в Первомайке – здесь они появлялись раньше, чем в городе.
– Если понадобится, посажу в холодную всех до единого, а этих писак найду, – заверил он Соликовского.
Целыми семьями пригоняли полицаи в участок жителей поселка. Запирали в сыром холодном подвале, держали под замком без воды и хлеба, требуя одного: сознаться в связях с партизанами.
Но никто не сознавался. Продержав арестованных трое-четверо суток, полицаи зверски избивали их и отпускали. А в подвал загонялись новые жертвы…
Как-то вечером Подтынный зазвал к себе дежурного по участку Мрихина.
– Помнишь, тогда возле памятника девушка в толпе была – такая кареглазая, с длинными косами? – неожиданно спросил он. – Знаешь ее?
– Ну да, знаю, – буркнул полицай. – Ульяна, Матвея Громова дочка.
– Она кто, комсомолка?
– Наверное. Активисткой была.
В ту же ночь Подтынный с двумя полицаями нагрянул к Громовым. В доме все спали. Подтынный вошел в комнату, коротко скомандовал:
– Обыскать!
Заохала, беспокойно заметалась по комнате мать Ули Матрена Савельевна, сурово насупившись, кусал прокуренный ус старый шахтер Матвей Максимович.