– Господи, дай, чтобы меня лучше посекли – только не очень больно,– но не пилили!
Однако почти никогда моя молитва не была услышана: не секли, а пилили.
Два следующих года я учился в начальной школе, а в 1882 году, в возрасте 9 лет и 8 месяцев, выдержал экзамен в 1-й класс Влоцлавского реального училища.
Дома – большая радость. Я чувствовал себя героем дня. Надел форменную фуражку с таким приблизительно чувством, как впоследствии первые офицерские погоны. Был поведен родителями в первый раз в жизни в кондитерскую и угощен шоколадом и пирожными.
Учился я первое время отлично. Но, будучи во втором классе, заболел оспой, потом скарлатиной со всякими осложнениями. Лежал в жару и в бреду. Лечивший меня старичок, бригадный врач, зашел раз, посмотрел, перекрестил меня и, ни слова не сказав родителям, вышел. Родители – в отчаянии. Бросились к городскому врачу. Тот вскоре поднял меня на ноги.
Несколько месяцев учения было пропущено, от товарищей отстал. Особенно по математике, которая считалась главным предметом в реальном училище. С грехом пополам перевалил через 3-й и 4-й классы, а в 5-м застрял окончательно: в среднем за год получил по каждому из трех основных математических предметов по 2½ (по пятибалльной системе). Обыкновенно педагогический совет прибавлял в таких случаях половинку, директор Левшин настаивал на прибавке, но учитель математики Епифанов категорически воспротивился:
– Для его же пользы.
Я не был допущен к переводному экзамену и оставлен в 5-м классе на второй год.
Большой удар по моему самолюбию. Не знал, куда деваться от стыда. Мать, видя мои мучения, сочинила для знакомых басню о том, что я оставлен в классе «по молодости лет». Знакомые сочувственно кивали головой, но, конечно, никто не верил.
То лето я провел в качестве репетитора в деревне. Работы с моими учениками было немного, и все свободное время я посвятил изучению математики. Имел терпение проштудировать три учебника (алгебры, геометрии и тригонометрии) от доски до доски и даже перерешил почти все помещенные в них задачи. Труд колоссальный.
Вначале дело шло туговато, но мало-помалу «математическое сознание» прояснялось, я начинал входить во вкус дела; удачное решение какой-нибудь трудной задачи доставляло мне истинную радость. Словом, к концу лета я с юношеским задором сказал себе:
– Ну, Епифаша, теперь поборемся!
Учитель Епифанов был влюблен в свою математику и всех не знающих ее считал дураками. В классе он находил всегда двух-трех учеников, особенно способных к математике, с ними он занимался особо, становясь совсем на товарищескую ногу. Класс дал им прозвание «пифагоров».
«Пифагоры» были на привилегированном положении: получали круглую пятерку в четверть, никогда не вызывались к доске и иногда только, когда Епифанов чувствовал, что класс плохо понимает его объяснения, приглашал кого-нибудь из «пифагоров» повторить. Выходило иногда понятнее, чем у него… Во время заданной классной задачи «пифагоры» усаживались отдельно, и Епифанов предлагал им задачу много труднее или делился с ними новинками из последнего «Математического журнала».
Класс относился к «пифагорам» с признанием и не раз пользовался их помощью.
Первая классная задача после каникул – совершенно пустяковая… Решаю в 10 минут и подаю. Прислушиваюсь, что говорится за «пифагоровской» скамьей:
– В прошлом номере «Математического журнала» предложена была задача: «Определить среднее арифметическое всех хорд круга». А в последнем номере значится, что решения не прислано. Не хотите ли попробовать…
«Пифагоры» взялись за решение, но не осилили. Я тоже заинтересовался задачей. Мысль заработала… Неужели?! Красный от волнения, слегка дрожавшими руками я подал лист Епифанову.
– Кажется, я решил…[11]
Епифанов прочел, ни слова не сказав, прошел к кафедре, развернул журнал и поставил так ясно, что весь класс заметил, пятерку.
С этого дня я стал «пифагором» со всеми вытекавшими из сего последствиями – почета и привилегий.
Я остановился на этом маловажном, со стороны глядя, эпизоде, потому что он имел большое значение в моей жизни, после трех лет лавирования между «двойкой» и «четверкой», после постоянных укоров родителей, вынужденных и вымученных объяснений и уколов самолюбия дома и в школе – в моем характере проявилась какая-то неуверенность в себе, приниженность, какое-то чувство своей «второсортности»… С этого же памятного дня я вырос в собственных глазах, почувствовал веру в себя, в свои силы и тверже и увереннее зашагал по ухабам нашей маленькой жизни.
В 5-м классе, благодаря высоким баллам по математике, я занял третье место, а в 6-м весь год шел первым.
После окончания шести классов во Влоцлавске мне предстояло перейти в одно из ближайших реальных училищ – Варшавское с «общим отделением дополнительного класса», или в Ловичское – с «механико-техническим отделением». Я избрал последнее. Репутация «пифагора», занесенная перемещенным туда директором Левшиным, помогла мне с первых же дней занять в новом «чужом» училище надлежащее место, и я окончил его с семью пятерками по математическим предметам.
Прочие науки проходил довольно хорошо, а иностранные языки неважно. По русскому языку, конечно, стоял выше других. И если в аттестате, выданном Влоцлавским училищем, значится только четверка, то потому, что инспектор Мазюкевич никому пятерки не ставил. А может быть, причина была другая… Как-то раз, еще в четвертом классе, Мазюкевич задал нам классное сочинение на слова поэта:
Куда как упорен в труде человек,
Чего он не сможет, лишь было б терпенье,
Да разум, да воля, да Божье хотенье.
– Под последней фразой, – объяснил нам инспектор, – поэт разумел удачу.
А я свое сочинение закончил словами: «…И конечно, Божье хотенье. Не „удача“, как судят иные, а именно „Божье хотенье“. Недаром мудрая русская пословица учит: „Без Бога – ни до порога“»…
За такую мою продерзость «иные» поставили мне тогда тройку, и с тех пор до самого выпуска, несмотря на все старание, выше четверки я не подымался.
С 4-го класса начались мои «литературные упражнения»: наловчился писать для товарищей-поляков домашние сочинения пачками – по три-четыре на одну и ту же тему и к одному сроку. Очень трудное дело. Писал я, по-видимому, неплохо. По крайней мере, Мазюкович обратился раз к товарищу моему, воспользовавшемуся моей работой, со словами:
– Сознайтесь – это не вы писали. Должно быть, заказали сочинение знакомому варшавскому студенту…
Такое заявление было весьма лестно для «анонимного» автора и подымало мой школьный престиж.
Работал я даром, иногда, впрочем, «в товарообмен»: за право пользоваться хорошей готовальней или за одолженную на время электрическую машинку – предел моих мечтаний.
В 13—14 лет писал стихи – чрезвычайно пессимистического характера, вроде:
Зачем мне жить дано
Без крова, без привета.
Нет, лучше умереть —
Ведь песня моя спета.
Посылал стихи в журнал «Ниву» и лихорадочно томился в ожидании ответа. Так, злодеи, и не ответили. Но в 15 лет одумался: не только писать, но и читать стихи бросил – «ерунда!» Прелесть Пушкина, Лермонтова и других поэтов оценил позднее. А тогда, сразу же после Густава Эмара и Жюля Верна, преждевременно перешел на «Анну Каренину» Льва Толстого – литература, бывшая строго запретной в нашем возрасте.
В 16—17 лет (6—7-й классы) наша компания была уже достаточно «сознательной». Читали и обсуждали вкривь и вкось, без последовательности и руководства, социальные проблемы; разбирали по-своему литературные произведения, интересовались четвертым измерением и новейшими изобретениями техники. Только политическими вопросами занимались мало. Быть может, потому, что в умах и душах моих товарищей-поляков доминировала и все подавляла одна идея – «Еще Польска не сгинэла»… А со мной на подобные темы разговаривать было неудобно.