– Проснулся, что ль?
– Да я… Как-то так… А где Валятель?
– За деревом поехал. А тебе десять минут на зарядку, умывание, оправку. Давай. Чайник горячий.
Димка прыгает на одной ноге, надевая штанину, выскакивает на улицу, – утренним снегом запорошило мерзлую землю. Вмиг сказочными, торжественными стали все сараюшки и бараки, приукрасились. Скрылись помойки, латаные скособоченные крыши. Димка топает в галошах на босу ногу к накренившемуся дощатому клозету. Снег насыпается в галоши, холодит ступни. Воздух пахнет свежими огурцами и печным дымом. Скоро Новый год, белизна и нарядность улицы напоминают о нем. Какой это всегда был праздник, особенно в ту довоенную пору, когда вдруг окончилась борьба с новогодними елочными торжествами, с севера доставили деревца и у них на хуторе впервые появилась зеленая, завозная, купленная дедом в городе красавица. Но этот Новый год – первый, который Димке в тягость. Гвоздь сидит в сараюшке, ждет его с какими-то новостями, судя по скучному виду, не очень обнадеживающими. Он ни в чем не упрекнет, ни слова не скажет поперек, такой уж у друга нрав, только Димке от этого не легче. В умывальник уже добавлен кипяточек, и после утренней пробежки Димка согревается, плеща себе на плечи и грудь теплую воду.
– А как на заводе? – спрашивает он нарочито беззаботным тоном, от которого самому становится тошно.
Гвоздь внимательно смотрит на него,
– На заводе всегда порядок – отвечает он, погодя. – Я договорился сегодня в вечернюю выйти.
Под его напряженным прищуром, ежась, Димка усаживается за стол.
– С подполковником твоим я виделся. Договорился. Он поможет, чтоб у тебя зачеты позже приняли. Чтоб не выгнали.
– Не надо бы, – мнется Димка. – Неудобно.
– Удобно вышло. Вышло, что мы с ним на одном направлении воевали. Фронтовик он настоящий, это ты был прав. Долго мы с ним просидели, Сдружились. С Чекарем, конечно, похуже. Вчера был с ним разговор одни на один. Не отдает он тебя.
И денег за должок не возьмет, мы бы собрали. Требует своего. Видишь, это со стороны урки одинаковые. Что у них там в середке – не видно. А мне-то видно.
Димка молчит, опустив голову. Что ему тут встревать? Что ни скажи – все плохо. Остается слушать Гвоздя, который знает, что делает. Гвоздь набычился, голову в литые плечи убрал – и про чай забыл, крутит в пальцах папироску, сыплет табак.
– Недоглядел я тебя, Студент…
Это он– то переживает! Он себя казнит за чужую вину. Димка хочет возразить, но Гвоздь как бы отсекает его движением своей кубообразной кисти.
– Погоди. Недоглядел, потому что ты не знал ничего про этих урок, не понимал, а я помалкивал не хотел говорить. Я на них больше, чем на тебя, нагляделся. Повезло…
Он вытирает округлое курносое лицо жесткой ладонью, хмурится. Из-под пальцев выпрямляется, как стерня, ежик коротко остриженных белесых волос. Говорить ему трудно,
– Видишь, я после финской, когда после ранения вернулся домой, повздорил с одним гражданином насчет того, как лучше было воевать. Молод был, горяч. Короче, оказался далековато от столицы, на лесоразработках. Понял, нет? И там я близко на урок нагляделся. На блатняг настоящих, тех, что «в законе». И этот их «закон» я хорошо понял. Братство все это, о котором они любят базлать, всякое их корешевание. – треп! Песни о маме любят, слезу пустить… А маму он сто лет не видел, она уж от слез ослепла, а он с нее последние рубли требует, посылки. Да чистые это фашисты, вот что. А с бабами они что делали? Как измывались за кусок черняшки! Такого там я насмотрелся, такого зверства над другими, издевательства… Ну, меня они не очень трогали. И я не лез. Не лез! Жизни было жалко. Мне пайку мою оставляли, а у других, кто послабее, отбирали.
Гвоздь, наморщившись, смотрит на Димку. В его всегда злых, жестких, уверенных глазах тоска.
– Честно тебе скажу – против них слабоват оказался. Это я-то, Гвоздь! Не хотел, чтобы скопом где-нибудь набросились и прирезали… или шилом потыкали – это они любят. Знаешь, такие раны – снаружи не видно, а вся кровь льет внутри. Хана!… Да, боялся – я, Гвоздь, боялся. Я понял там – пока не высовываешься, жив будешь. А хотелось, хотелось жить, хотелось на волю выйти. Девушка меня ждала, да. Терпел, Один старикан не выдержал – все равно уж, мол, – потянул против блатных порядков. А они работать за себя заставляли «оленей», обычных, стало быть, людей, мужиков. Выждали они момент, кинули его на циркулярку – знаешь такую пилу? Мол, несчастный случай… А пила эта, стационарка, бревно в секунду режет… Только опилки фонтаном. Да…
Такого Гвоздя Димка еще не видел – кающегося. Казалось, ничто не могло лишить этого цельного, как булыжник, мужика уверенности и мрачной силы.
– Не люблю я об этом времени вспоминать, Студент… Да… «Закон» у них. Скопом держатся, верно. Тем и сильны. И отчаянные бывают, но главное, скопом, кодлой. Их «закон» еще в том, чтобы ни на какие уговоры власти не поддаваться – на работу там или еще чего. Иначе он не «в законе» будет, от своих отобьется. Если уж совсем прижмут – вилку проглотит или ложку, на операцию ляжет. Или – бывало – соберут кумы всю охрану, решат урок силой гнать на лесоповал, а те прослышали и уже сидят на нарах не шелохнутся, и у каждого мошонка гвоздем к доске прибита. Врача вызывают, плотника…Такие смешные моменты бывали. Духариться у них заведено – кто сильнее может, тот в авторитете. Ну, и паханы, главари, конечно. Эти авторитет держат круто. Чтобы какую-нибудь там человечность проявить, снисхождение – это для пахана гибель. Конец. Сгонят вниз и шавкой сделают. Пахан должен быть свиреп. Если ты, скажем, в карты проигрался и руку на кон поставил – режь руку. Разговору быть не может. Это по «закону» блюдут железно. Пахан должен стребовать до конца. Волчий закон – кто не лют, тот не вожак.
Димка начинает понимать все, о чем хочет рассказать Гвоздь. Кровь приливает к щекам. Да, влип он, Димка, крепко влип и Гвоздя за собой потянул. И привел его в тот мир, из которого он когда-то чудом выбрался.
– Тебя выпустили тогда, Гвоздь?
Димка задает вопрос, чтобы сбить в сторону разговор. Наивно, смешно – так в детстве, расколотив чашку, прячутся под кровать.
– Выпустили? Война освободила. Стали спрашивать добровольцев. А я, слава богу, не за политику сидел, а за драку – смазал того спорщика по башке, да слишком сильно. Он, видишь, считал, что мы трусили, плохо наступали на линию Маннергейма, а я-то знаю, сколько ребят перед дотами легло, я от души смазал. Да, воевали мы, как на гражданской, навалом, но не трусили. Ну, пострадавший мой имел в башке немного ума,, чтобы не говорить лишнего, да и следователь неплохой попался – чистую уголовку пришил. Так что меня, хоть малость не досидел, отпустили. И ворюги многие тоже подались воевать – и сразу, видишь, из «закона» вышли. Как бы власти продались. Это у них стало называться «военка». Особая статья. Ни «олени», ни «законники», а сами по себе. Из них многие сейчас вернулись опять отсиживать – в мирной жизни снова начали творить дела. «Черные кошки» всякие… Воевать они еще могли, а вот трудиться-то – дело сложнее. Короче, идет сейчас в лагерях нешуточная война между «военкой» и ворами «в законе». На смерть идет, вплоть до применения тола, если на взрывработах… Это я от разных дружков узнал. К чему это я тебе?… Чекарь, он похитрее многих прочих, пограмотней. Он сейчас ни за что не хочет на отсидку попасть. В эту войну окунуться. Но здесь-то жить тоже надо. Вот он на твое дело сразу клюнул. Выгодное, все чужими руками, сам в стороне. А дела ему для авторитета нужны. Крупные, чтоб свои видели: хозяин, фартит ему и другим перепадает. Если он тебя сейчас выпустит из рук – и ему хана. Это он мне прямо сказал – не дурак, понимает, что со мной надо в открытую. Отступить нельзя ему, не прощается такое паханам. Он уж со мной по-всякому… И торговался даже.
– Знаю, слышал, – шепчет Димка.
– Петрович, что ль, брякнул, Болтун старый… Нет, на уступку Чекарь не пойдет. Но и я не пойду. Хватит, закрывал на них глаза два года.