– Возвращайтесь другой дорогой.
– Иди, – сказал ему отец, потушил окурок, опять сунул в зубы трубку и стал привинчивать колесо к ступице.
Карл развернулся, и тут с ним приключилась некая неуловимая метаморфоза. Он клоунски, юродиво сгорбился, голова его ушла в плечи, будто он приготовился к удару. Завороженно и даже с опаской я смотрел, как он достает из кармана бутылку и крадется к бельведеру. Старик начиркал на мятом листке счет и с явным неудовольствием протянул его мне.
«Недурно», – подумал я. Такие вот мятые листки мне иногда показывают на улице глухонемые.
– Наличными, – добавил старик.
Я подал ему купюру, при виде которой у него зашевелились усы и трубка накренилась так, что стало видно опаленное дно чашки.
– У меня нет сдачи.
– И не нужно. Тут еще за две бутылки пива. И поторопите Карла.
– Карл! – Старик спрятал деньги и пятился к фургончику. – Карл, чтоб тебя! Поехали!..
Полпути от бельведера Карл проделал бегом, но перешел на шаг, этакий салонный аллюр, и, прежде чем запрыгнуть в кабину, с напускной учтивостью поклонился мне. Фургончик чихнул, с урчанием выбрался на дорогу и пропал за холмом.
Юлия по-прежнему сидела в бельведере. Делая вид, будто осматриваю дом снаружи, пару раз я подходил к беседке, но она не обернулась ко мне. На рукаве ее свитера темнело мокрое пятно, открытая бутылка пива стояла на рассохшемся столике. Зайдя снова в дом, я взял из холодильника другую бутылку, пошел к морю и бродил по обнажившимся мелям.
– И черт с тобой, – шептал я, – и черт с тобой…
Это, конечно, сейчас, так сказать, с высоты положения, я могу объяснять себя. Это сейчас я знаю, что все наши скандалы объединялись простой схемой: я был рупором возмущения не столько своего, сколько возмущения Юлии, собственным горлом я доказывал ей ее же правоту. Но чего я не могу понять до сих пор, так это того, как не ясно нам было тогда, что не дом мы выбираем себе, не то, что будет ждать нас двадцать лет – Господи, и к какой только лжи мы не были расположены, – а то, что будет напоминать о нас, памятник. Двадцать лет! Да что мы могли знать о столь чудовищном сроке? Что мы знаем о нем теперь? А вот когда нас впервые припекло по-настоящему – у нашего собственного дома, – вот тогда мы и стали хвататься за то, что было под руками: за Карла, за одноклассников, за ревность, за бутылки. Впрочем, и тут, если можно так сказать, мы старались соблюсти приличия. Более того, когда все наши нехитрые декорации уже трещали по швам, и правда какой-то безобразной громадиной пёрла на нас, мы шли в соблюдении этих приличий до конца. Ведь мы все-таки купили дом. Оговаривая детали сделки с хозяйкой, я все хотел спросить ее, зачем нужно было разбрасывать гвозди на дороге, разве не было других способов привлечения покупателей? – но, конечно, так и не решился. Не было бы гвоздя в колесе, не было бы и сделки. Все тут явилось на своих местах. И я соблюдал приличия. И даже после того как, не моргнув глазом, эта ведьма отвергла мою просьбу – показать лестницу на второй этаж, которого я еще не смотрел, – я только понимающе улыбнулся. Потому что «никакой лестницы и, уж подавно, никакого второго этажа для вас не должно существовать. Забудьте об этом. Да это и не учитывалось в цене».
Вечером того же дня мы тихо справили новоселье – какой-то бакенщик на пляже, видя, как я брожу по отмелям с бутылкой пива, неожиданно предложил шампанского. Тоже, между прочим, по сходной цене.
*
День старта выдался как на картинке. В небе было ни облачка. На смотровой площадке играл духовой оркестр. Из пожарной машины зачем-то поливали жухлую траву вокруг площадки, отчего пахло размокшим огородом. Телевизионщики препирались с пожарниками – вода попадала на аппаратуру. Из толпы, помалу шалевшей от весеннего солнца и безделья, нам кричали прощальные глупости, которых мы почти не слышали из-за оркестра, и бросали букеты цветов, от которых ветер доставлял одни трескучие оболочки. Кругом нас лежала такая огромная и плоская степь, что, казалось, дальше нее уже нет никакой земли.
Пока мы не сели в белоснежный, разряженный свадебными лентами автобус космодромной службы, я и думать об этом не думал, но когда толпа на смотровой площадке расплылась мерцающей маревной жижей и впереди стал расти колоссальный сталагмит ракеты на стартовом столе, я не выдержал, взялся рассказывать Юлии свой сегодняшний сон. Ей-богу, не понимаю, что на меня нашло. Ей мешал шлем скафандра, она не с первого слова расслышала меня, нахмурилась: «Что?» – а я, вместо того чтоб замять разговор, подвинулся ближе и продолжал рассказывать. Дело в том, что все последнее время мы жили как бы среди нескончаемого праздника – пресс-конференции, банкеты с присутствием важных особ, телевидение, охи-ахи (как же мы, бедные, выдюжим столько), вокруг нас, как вокруг рождественской елки, шло постоянное застолье, – но, видимо, любая деятельность, и самая праздничная, требует хоть на время забвения своего. Вот и приснился мне этот сон, вот и стал я наушничать Юлии, что облететь Юпитер должна не наша ракета-красавица, а затхлый подвал с подозрительными личностями, и что мы с Юлией – одни из членов подвальной братии, такие же подозрительные личности.
– И что? – спросила она.
Губы ее поджались и побледнели.
Я отодвинулся.
– Ничего.
До стартовой площадки мы больше не проронили ни слова. Команда сопровождения деликатно помалкивала, все как один глядели в окна, на то, как неподалеку от автобуса тащило по полю сорванное полотнище плаката. «Впервые… Солнечной… покажем…» – удалось мне прочитать, прежде чем плакат швырнуло под колеса автобусу. «Покажем», – это, сколько я мог понять, касалось американцев, сделавших свой запуск тремя днями раньше, но с более скромными намерениями – с облетом Марса, по-моему.
По выходе из автобуса – сопровождавшие остались на бетонке, а до трибуны «помпезной» комиссии предстояло топать метров сто – Юлия шепнула мне:
– Вот вечно у тебя так, не можешь… Оставь! – и вытащила локоть из моих пальцев.
Минуту-другую время мы так и шли – она с занесенным локтем, а я позади на полшага с раскрытой ладонью.
Члены комиссии были знакомые все лица, свадебные генералы, ястребы-пердуны, трясли нам руки так, будто от этого зависело их повышение по службе. И что удивительно: тысячу раз я воображал себе эти минуты перед стартом, что и говорить, волновался до глубины души, а наступило время, и – ничего. Не было во мне не то что страха, а даже малейшего волнения не было, смотрел я на побледневшую Юлию, на пердунов, ворковавших ей о чем-то в три рта, и смешно мне делалось, что хоть опускай забрало.
Это уже потом, в лифте, на высоте третьей ступени, когда земля расстелилась, словно на журнальном столике, когда ничего не стало слышно, кроме порывистого завывания ветра, когда белоснежный, бесшумный наш автобус двинулся обратной дорогой, и мы увидели, какой он крохотный, а толпы на смотровой площадке не могли разглядеть и вовсе – молочная дымка уже покрывала ту часть Земли, – вот только тогда до меня дошло, что происходит на самом деле, и я мог почувствовать, что сообразно движению лифта как будто нечто истончается и пропадает во мне самом – так же, как пропадал в молочной дымке наш белоснежный, бесшумный автобус.
*
Несмотря на то что это был первый наш старт (исключая тренировочные), одна вещь не нравилась мне давно – что крохотные иллюминаторы командного отсека открывают вид лишь на глухую полость головного обтекателя. Было душно и, если сидеть неподвижно, чувствовалось, как огромная масса ракеты медленно ходит туда-сюда.
Час, а то и больше, мы просидели в тишине. Времени этого, по моим расчетам, было достаточно, чтобы все находившиеся на стартовой площадке разошлись по укрытиям и ЦУП объявил предстартовую готовность. Но, видимо, еще оставалась какая-то ручная работа. Подняв в который раз взгляд к иллюминаторам, я не поверил глазам: на одном из створов примостилась желтая бабочка. Как она забралась на такую высоту, в ветер, как смогла незамеченной прошмыгнуть в люк? Я постучал по бронированному стеклу, вынуждая нашу случайную гостью искать убежища. Бабочка пропала – не видно было и взмаха крыльев, просто ее не стало, и все.