– А что им останется делать? – пожал плечами Иден. – Мы можем заявить им, что план переговоров с самого начала предусматривал встречу их с вами, а может быть, и с Трумэном! Если уж Сталин согласен ждать нашего возвращения, то полякам это сам бог велел.
– Я не желаю их видеть! – пробурчал Черчилль. – Ни теперь, ни после! И уж меньше всего намерен предоставлять им свободное время, чтобы без нас плести свои интриги.
– Но здесь остаются и Трумэн и Бирнс. Вряд ли они позволят…
– Трумэн занят сейчас совсем другим! Он…
Черчилль умолк, прервав себя на полуфразе. Все утро он думал только об одном: сегодня должен произойти несомненный перелом во всем ходе Конференции. Проклятые поляки отвлекли его от этой мысли. Но теперь он вспомнил о главном событии сегодняшнего дня. Дня? Нет, всей Конференции, всех послевоенных международных отношений, всей последующей истории, наконец! Это событие наверняка заставит Сталина пересмотреть не только свою тактику здесь, на Конференции, но и те далеко идущие стратегические цели, которые он до сих пор ставил перед собой. И уж конечно ему придется пойти на решающие уступки в отношении польско-германской границы. Не самоубийца же он, чтобы в новых условиях пытаться разговаривать с Западом, так сказать, на равных, идти на риск ссоры с Америкой, а следовательно, и с Британией?..
Черчилль постепенно успокаивался. То, что произошло сегодня на заседании министров иностранных дел, показалось ему не заслуживающим серьезного внимания. Когда должна обрушиться, гигантская снежная лавина, смешно думать, будто ее кто-то в силах остановить.
В пять часов вечера двадцать четвертого июля Трумэн открыл очередное, восьмое пленарное заседание «Большой трояки».
Очередное? Нет! Его можно было обозначить любым из таких высоких слов, как «историческое», «знаменательное», «эпохальное». Только не будничным: «очередное»… По крайней мере так полагали Трумэн и Черчилль, Бирнс и Иден.
Заседание началось сообщением Бирнса. Оно носило, так сказать, рутинный характер. Бирнс доложил, что подкомиссия, которой было поручено подготовить экономические вопросы и, в частности, предложения по репарациям с Германии, пока что не пришла к определенным решениям и просит отсрочки. Молотов от имени советской делегации высказал пожелание, чтобы заодно был подготовлен вопрос и о репарациях с Италии и Австрии. Возражений не последовало, и Трумэн скороговоркой предложил, чтобы все, что так или иначе связано с экономическим будущим Германии, включая репарации, было бы перенесено на завтрашнее пленарное заседание.
Столь же быстро, без обсуждения, был отложен и ряд других вопросов. Потом Бирнс доложил о возникшем на совещании министров разногласии относительно допущения в Организацию Объединенных Наций стран – бывших немецких сателлитов. По мнению советского представителя, американо-английские предложения на этот счет ставят Италию в привилегированное положение по сравнению с другими. Бирнс добавил, что американская делегация готова пойти на уступку советской, включив в документ обязательство Италии стать в будущем проводником политики мира.
Сталин при этом чуть приподнял руку и произнес иронически: «О-о!»
Что касается Трумэна, то он готов был «перенести на завтра» и этот вопрос и все остальные. Ему не терпелось поскорее свернуть сегодняшнее заседание.
Это явное нетерпение вызвало недоумение у Сталина. Он посмотрел на президента, явно осуждая его торопливость, и, выпрямившись, объявил:
– Советская делегация не может и не будет принимать участия в обсуждении вопроса: кого допустить в Объединенные Нации, а кого нет. Ни сегодня, ни завтра.
– Почему? – растерянно спросил Трумэн.
– Потому, – хмуро ответил Сталин, – что сам документ, над которым работает сейчас подкомиссия, в корне нэ приемлем. Молотов доложил советской делегации о его содержании. Оно нас нэ устраивает.
Как всегда, когда Сталин говорил с раздражением, грузинский акцент начинал звучать в его речи более явственно, и для тех, кто знал русский язык, произносимые им слова, в особенности энергичное «нэ», приобретали как бы особый, специфический «сталинский», категорический смысл.
– Но почему же? – как-то жалобно повторил свой вопрос Трумэн.
– Потому, что этот документ нэ содэржит упоминания о допущении в Организацию Объединенных Наций Румынии, Болгарии, Венгрии и Финляндии, – сказал Сталин, поочередно загибая пальцы на правой Руке.
Загнув, таким образом, четыре пальца, он заодно проделал то же самое и с пятым. Получился кулак или нечто вроде фиги, которую Сталин теперь протянул по направлению к Трумэну. Едва ли он хотел столь примитивным и грубым способом возражать президенту, скорее всего это получилось непроизвольно. Но Трумэн нервно передернул плечами и взглянул на Черчилля, словно прося у него защиты.
– Мы уже не раз говорили, – вмешался Бирнс, – что пока в тех странах нет признанных, ответственных правительств…
– Нэ понимаю! – оборвал его Сталин. – «Признанных»? Но это зависит от нас, чтобы они стали признанными. А что означает «ответственных»? Перед кем? Перед своими народами? Или господин Бирнс имеет в виду нечто другое?
– Я уверен, – недовольно сказал Трумэн, – что если мы втянемся в бесплодные дискуссии, то никогда не закончим ни сегодняшнее заседание, ни вообще всю нашу Конференцию. Никто не собирается ущемлять права малых наций.
– Никто? – многозначительно переспросил Сталин и посмотрел на Бирнса.
Бирнс почувствовал, как от этого взгляда кровь прилила к его лицу. Он не выдержал – опустил голову и стал механически перебирать бумаги, лежавшие перед ним. У Бирнса были причины для смущения…
Тогда решил вмешаться Черчилль. До сих пор он молчал, поскольку докладчиком был Бирнс, то есть американская сторона. В таких случаях его филиппики всегда вызывали раздражение у Трумэна. А кроме того, он знал, почему президент хочет как можно скорее закончить заседание, и ждал этого с таким же нетерпением, как и сам Трумэн.
– Я не понимаю причин подозрительности генералиссимуса, – вынимая изо рта сигару, с упреком произнес Черчилль. – Ему все время кажется, что мы поставили себе целью ущемить права малых народов.
– Только мне одному так ка-жэ-тся? – саркастически переспросил Сталин.
– Я не знаю… – начал было Черчилль, но его неожиданно прервал Бирнс:
– Генералиссимус имеет, конечно, право на любые сомнения. И высказывать их – тоже его право. Я так понимаю, мистер президент.
Трумэн согласно кивнул головой.
«А я не понимаю, что здесь происходит!» – хотелось воскликнуть Черчиллю. Его бесила такая, пусть чисто словесная, уступчивость главе советской делегации. И он действительно не понимал, почему элементарно-риторическое по содержанию слово Сталина «никто» оказало и на Бирнса и на Трумэна столь угнетающее воздействие.
Черчилль не знал того, что произошло сегодня утром. А произошло вот что.
Перед встречей с польской делегацией Бирнс, Иден и Молотов завтракали втроем. Иден покинул стол раньше остальных. Но когда собрался встать и Молотов, Бирнс неожиданно предложил советскому наркому задержаться на несколько минут.
– Я хотел бы сказать вам кое-что конфиденциально, – объявил он, когда в комнате, кроме Молотова, остался лишь переводчик Голунский.
Молотов даже не наклонил головы в знак согласия выслушать своего американского коллегу. Тем не менее он убрал салфетку с колен и, положив ее на стол, выжидающе посмотрел на Бирнса из-за овальных стекол своего пенсне.
– Мистер Молотов, – начал Бирнс, слегка наклоняясь к наркому и понижая голос, – вы знаете, что мы, американцы, деловые люди и привыкли говорить напрямик. Не думаю, что вы предадите наш разговор огласке, – это привело бы к ненужным недоразумениям и лишь затянуло бы Конференцию, в скорейшем окончании которой мистер Сталин конечно же заинтересован не меньше президента…
Он снова посмотрел в глаза Молотову. Но не обнаружил в них ни удивления, ни интереса. И, хотя это несколько обескуражило Бирнса, он продолжал все тем же вкрадчивым голосом, в той же доверительной манере: