Путь до речки показался длиннее, чем раньше — время не шутит. Или просто не хотелось спешить — так безумно светила луна, так хороши были рощи в новеньких платьях, так одуряюще пахло молодой жизнью. Сочный воздух Смоленщины не походил на солёный, колючий ветер родного города, но сегодняшней ночью я почти не жалел об этом. Вот и обрыв, с которого как на ладони открывается дальний берег. И там тоже огни? Смех и музыка? Так быстро, как только мог, я поднялся по заросшему ивняком склону, и, выйдя на край, вгляделся в сумерки. Вдоль песчаной отмели бродили длинногривые кони, чуть поодаль купались три девушки, целомудренный лунный свет очерчивал контуры нежных тел. Две женщины постарше возились с большим котлом, отчищая его пучками мокрой травы. У костров негромко переговаривались, лаял пёс, хныкал чей-то младенец. Одиноко прозвенела струна, брякнул бубен, тут же вступили гитара и шальная, сумасшедшая скрипка. Она плакала и смеялась, бередила тоской усталую душу… где моя молодость, скажи, цыган? Не ответит.
По узенькой тропке я вышел на ближний огонь и нисколько не удивился, увидев, что на этом берегу у костра тоже сидит цыганка. Старуха, моя ровесница или немного младше. Одета «по городскому», на плечах дорогая шаль, пальцы в перстнях, серьги искрят камнями. И глаза блестят молодо, сильно — от огня или дальней музыки. Или от слёз?
— Добрый вечер, бабушка! — поздоровался я и шагнул ближе к свету, — припозднились вы, я смотрю. Позолотить ручку?
— Не гадаю, прости. А к огню, если хочешь, садись, мы гостей от костра не гоним.
Я представился «Пётр Яковлевич». Она сухо кивнула «Ляля я». Обойдя пламя, я сел на бревно напротив старухи. Она не смотрела на меня и молчала, думая о чём-то своём. Её пальцы, сухие и длинные, со вздувшимися суставами, медленно перебирали чёрные чётки. А за рекой всё играла, кружилась над водой музыка. Мне казалось — я вижу, как пляшут у костров смуглые парни, дрожат плечами красавицы девушки, расцветают розами на траве пёстрые юбки, как мечется вслед за музыкой жаркое пламя… почему только дымом не тянет из-за воды?
— Веселится нынче табор, а бабушка Ляля? Свадьбу играют? — спросил я, желая разговорить старуху.
Она покачала головой:
— Не свадьба. Другое. Пока солнышко-кхаморо не взойдёт, гуляют ромы, танцуют-радуются…
Отвернув от меня лицо, старуха достала из кармана большого пальто сигарету с золотым ободком, прикурила от уголька и жадно затянулась. Я тоже нащупал в кармане щепоть табака и скрутил неизменную «собачью ножку».
— Хочешь, расскажу тебе сказку-быль про наш табор? Как мы выжили, как спаслись от неминучей смерти, как танцевали по краю могилы, и земля расступилась для нас?
Зазвучавший в полную силу голос старухи оказался богатым и звучным, как у актрисы. Она словно помолодела — милосердные сумерки скрыли морщины и седину.
— Слушай, гаджё, пока есть, кому рассказать — слушай. Жил на свете цыганский барон — баро, Григорий Васильков, кочевал по Смоленщине со всем своим родом. Лошадей продавали, котлы делали, песни пели, плясали, цыганки гадать ходили, как исстари повелось. Баро сам первый плясун был, лучший наездник, а случалось, и сказки сказывал так, что заслушаться можно. Про царя и Ружу-красавицу, про Бойко-конокрада, как старый ром чёрта обманул, а чявэла саму смерть переплясала… Были у баро два сына, Мишка с Николаем, оба на фронт попали в германскую и Гражданской на их долю тоже хватило. Оба чудом живы вернулись в табор. Старший сын, Николай, как пришёл — форму снял, женился-остепенился, хорошим цыганом сделался. А у младшего красные флаги перед глазами остались. Прозвенел вскоре слух, что сажать цыганскую нацию на землю станут, колхозы делать. Мишка и пошёл на отца — давай, мол, всем табором светлое будущее для страны строить. Слово за слово — за ножи взялись. Быть бы драке, да не выдержало у баро сердце. Старики порешили гнать Мишку из табора, он и ушёл, шестерых молодых увёл к большевикам. А Николай Васильков новым баро стал.
Как отец его кочевал, так и он с табором бродил по Смоленщине за цыганским счастьем вослед. Случалось, голодали и мёрзли, случалось сыты были до отвала. Бывало, пускали их поартельничать, поработать на колхозы, подержать лошадей зимою в тепле. А бывало и гнали, тюрьму да Сибирь сулили. Своих детей у баро не родилось, подобрали они с женой в голодный год девочку на дороге и вырастили как свою. Зорькой окрестили, а цыгане прозвали Солнышком-Кхаморо — мы же чёрные, а у девочки волосы были как золото, а глаза — цвета неба весеннего. Родители на неё нахвалиться не могли: и умна и послушна и работа любая в руках кипит, а уж если танцевать выйдет Зорька, босая, звеня монистом, — любую таборную перепляшет. Сказки слушать любила — как отец сядет сказывать, так она первая рядышком примостится. Особенно по душе Зорьке сказка пришлась про цыганку и смерть. Раз пришла пустоглазая в табор, села к костру без спросу и давай зыркать — кого из детишек первым косой скосить. А красавица Ружа сказала ей — погляди сперва, безносая, как я для тебя спляшу! И всю ночь танцевала для смерти, как на свадьбах и похоронах танцуют романи чал. Взошло солнышко, упала Ружа без сил — и смерть рядом с ней упала, от света камнем-валуном покатучим сделалась…
Время шло, вот и Зорьке пятнадцатый год минул. Стал отец ей жениха приглядывать, да перебирал — этот не гож для моей звёздочки, этот лицом нехорош, этот и вовсе беден. Мишка-большевик заходил как-то в табор по старой памяти — посоветовал Зорьку в Москву везти, там для цыган театр открыли, девочка способная пусть учится. Николай отказал наотрез. А там и война грянула. Ушли Зорькины женихи на фронт и лучших коней у табора реквизировали. Остались в кибитках старики, женщины и детишки. Не успели цыгане оплакать сыновей, как пришла новая напасть — немцы подступили к Смоленску. Десять дней шли бои, рвались бомбы, гремели пушки, бежали кто куда люди из города. Табор опомниться не успел — оказался за линией фронта. Баро решил до сроку в лесу схорониться, авось не найдёт никто, да и кому нужны бедные ромалэ? Провели коней в чащобу, встали у болотца, грибы-ягоды собирали — летом с голоду не помрёшь.
Неделю живут — всё спокойно. Две — всё тихо. Ромки раз в Аржановку погадать сходили, принесли хлеба и молока детям, второй сходили. Немцев видели издали, но никто их не трогал. А потом прибежал в лес мальчишка из Красного — Мишкина цыганского колхоза. И такое рассказал, что баро поседел в одночасье. Мол, приехали немцы, большой отряд, собрали народ на площади, вывели в поле. Велели мужчинам рыть ямы, шнель, окопы нужны. А потом всех в те ямы и положили очередями, весь цыганский колхоз, до последнего человека. Мальчишке повезло, он белёсым, как молоко, уродился, мать закричала, что гаджё он, русский пацан, из Аржановки — отпустили его фашисты.
Недолго думал баро, что делать: уходить в тыл всем табором. Через фронт пробираться опасно, а у немцев под боком жить — верная смерть. Хотел Зорьку в деревне оставить, от беды уберечь, но упрямой оказалась приёмная дочка, под стать отцу — отказалась уходить от названой родни. Помолились цыгане Дэвлале-богу, попросили у него защиты, и тронулись в путь на закате. Думали затемно пробираться дорогами, а днём по лесам прятаться. Тихий вечер тогда был и туман над полями стоял, и хлеб уже колосился…
Только выехали к речке цыгане — навстречу отряд немцев на мотоциклах. И пошла потеха. Видал, гаджё, как кошка с мышкой играет? Так и фашисты цыган ловили. Баро свою кибитку в поле погнал, по пшенице, думал, не сунутся вслед — так они коня подстрелили. И всё. Согнали цыган толпой на берег, ромки кольца поснимали, серьги, дорогое монисто у одной было — думали, вдруг откупятся? Не берут немцы золото, только смеются. Офицер один вышел — щеголеватый, в фуражке — по-русски кое-как говорил. Приказал: ройте ямы. Баро ответил — нету у нас лопат, господин офицер. Ройте руками! Стали ромалэ копать — куда денешься. Женщины воют, дети плачут, немцы что-то бухтят по-своему, сторожат, чтоб никто не убёг. Зорька тоже копала со всеми. Упал у неё с головы платок — аж посветлело вокруг от золотых волос девушки. Приметил её офицер, удивился: что за юная Лорелея цветёт среди унтерменшей, может грязные воры украли ребёнка из хорошей семьи? «Нет», — сказала Зорька, — «Я цыганка, дочь барона, кровь у меня цыганская и в землю я лягу рядом с отцом и матерью. Но скажи, видел ли ты хоть раз, как танцуют цыгане? Хочешь взглянуть? Отец споёт и сыграет, а я спляшу для тебя, как никогда никому не плясала!» Офицер перевёл, что предложила девушка, и фашистам понравилось — пусть станцует красавица напоследок.