…Будешь ты стоять у этих стен
Во мгле стоять, стоять и ждать
Меня, Лили Марлен…
Тает в городской суете бархатный голос немецкой дивы. Из подвальной кухарни тянет кнеликами и луком, от свежевскопанной клумбы пахнет мокрой землей, от извозчичьей клячи — живой настоящей лошадью. Скрипит и качается вывеска «Дамский портной», имя на вывеске сбито. По знаку учителя дети начинают новую песню. Маленький запевала бьет об ветер сухие, как глина, слова полумертвого языка. Зеленое знамя с горделивым щитом Давида вплывает на площадь Умшлагеплац.
* * *
…Прочитанный лист лег в желтую папку. В пальцах сама собой оказалась сигарета — двадцатая с утра? Двадцать пятая? Пепельница была полна неаккуратных окурков. Начало истории представлялось как смена планов: камера наезжает на лица по очереди — вот девочка Франка, вот маленький Андрусь, а вот и сам Старый Доктор. И перед ними навытяжку стоят полицаи, сволочь людская, все повидавшие убийцы. И целый поезд живых людей, которые через несколько месяцев станут мылом и пеплом. Фотография: деревянный, серый вагон, колонна детей, все подстриженные, аккуратно одетые, смирные. Воспитательница с мертвым лицом. У девчушки в руках толстощекая кукла.
…Когда-нибудь, когда вы будете вспоминать имена героев, не забудьте, пожалуйста, я очень прошу вас, не забудьте Петра Залевского, бывшего гренадера, инвалида войны, служившего сторожем у нас в «Доме Сирот» и убитого польскими полицаями во дворе осенью 1941 года…
Глоток дыма колючим песком прошелся по легким, кашель схватил за глотку. Воздуха! Распахнуть ставни настежь, скорей!
За окном кипит жизнью московский двор. Грузный интеллигент заводит старенькую «Победу». Принаряженные старушки пасут в песочнице внуков. Ссорится парочка, у него длинные неопрятные волосы, у нее пронзительный голос. Мужики забивают «козла», под столом припрятана бутылка портвейна — подальше от чересчур любопытных жен. У кого-то играет радио: «…И снится нам не рокот космодрома, не эта ледяная синева…» Слава богу. Слава богу, вы спите крепко. Не стучит колесами поезд в измученной голове, не видится, как одно за одним исчезают лица в черной пасти вагона.
Телефонный звонок сдернул назад, в уют благополучного дома. В трубке сладкий, упитанный баритон, знакомая речь, вкрадчивое предупреждение.
Через пять минут разговора пришлось глотать очередную таблетку. Упаковку в ведро, под крышку, чтобы жена не заметила — и так достаточно поводов для беспокойства. Ах, у тебя больное сердце. А у кого здоровое, черт побери?
Назад к столу. Мелодия бьется в ушах — как вложить в непокорные струны голос маленькой девочки? Или проще сказать? Или спросить — зачем тебе это надо, старый аид? Пустые хлопоты, бесполезные споры, мол жид крещеный, что вор прощенный. Ужели премией обнесли, ужели веселых песенок не хватает, ужели мало терпели, о чём пелось? Пепел Клааса стучит в твое сердце, поэтому жрешь валидол горстями и дышишь, как больной слон. О жене бы подумал, о матери на старости лет. А в голове — поезд. И поет мой рожок о дереве, на котором я вздерну вас… В-з-д-е-р-н-у в-а-с и щелчком по клавише пишмашинки — жирный восклицательный знак.
* * *
…Все чинно. Вызывают по кварталам. По группам. Аптеку. Переплетную мастерскую. Персонал госпиталя. Детский дом для военных сирот. Тише дети, может быть, мы поедем за город завтра. Да, все хотят пить, я знаю. Пани Стефания, нам хватит напоить младших? Осторожно, не стоит жадничать. Нам предстоит долгий и трудный путь, к нему надо готовиться, придется терпеть. Зато потом мы все отправимся в чудесный сад, где растут цветы, течет прохладный ручей и разрешают сколько угодно играть и прыгать. Да, Натя, яблони там тоже растут. На лугу можно поставить палатки, как в летнем лагере, а в ручье — пускать кораблики. Не бойся, Юся, леденцов хватит на всех. Бог любит сирот и не допустит, чтобы одной славной девочке не хватило конфеты. Будьте стойкими, маленькие солдаты, оставьте слезы трусишкам. Конечно, Франка, ложись, можно поспать. Проснешься — и сил прибавится, ты же знаешь — дети растут во сне. Да, Хаим, за нами придет Азраил, ангел смерти. А иначе в этот сад не попасть.
Солнце лупило по Умшлагеплац как пулеметчик по наступающей армии. Лай собак, отрывистые команды охраны, детский плач, проклятия и молитвы слились в сплошной монотонный гул. Не выдерживая жары, люди падали в обморок, кого-то забили прикладами на месте за попытку к сопротивлению или к бегству, кто-то не дождался места в вагоне и умер сам. Надрывались охрипшие переводчики, неистово бранились элегантные немецкие офицеры, рвали друг у друга списки с именами и датами. Пожилой мужчина в светлом летнем костюме из последних сил доказывал угрюмому лейтенанту, что он не еврей, а поляк и в облаву попал случайно. Стильно одетый цивильный немец, потрясая бумагой с печатями, требовал, чтобы из поезда немедленно высадили трех особо ценных работников с его фабрики. Офицер в потном френче слушал и качал головой — учтено, посчитано, поздно. У молодой женщины внезапно начались роды, ее с причитаниями окружили старухи. Безразличный ко всему окружающему раввин в рваном талесе раскачивался, нараспев читая кадиш. Его седая борода была испачкана кровью. Стефания внезапно потеряла сознание — похоже, перегрелась на солнце. Ее оттащили к стене — там была хоть какая-то тень — и подложили под голову куклу Франки. Дети начали уставать.
— Давайте поиграем в города — кто знает больше. Начинай, Антось!
— Честнохов!
— Франка, ты.
— Вена!
— Юся?
— А… Антверпен.
— Молодец! Эстер?
— Нью-Йорк.
— Умница, Эстер, у тебя хорошая память. Йозеф?
— Краков.
— Натя?
— Варшава. Пан Корчак, а мы вернемся в Варшаву?
Девочка серьезно взглянула на учителя. Хилая, хрупкая, малокровная, слишком маленькая для своих восьми лет. Пышные кудри — она единственная умудрилась сохранить волосы — окружали, будто нимб, бледное личико с ввалившимися глазами.
— Вернемся, Натя.
— Честно-честно?
Пан Корчак не отвел взгляд:
— Когда-нибудь обязательно мы все вернемся в Варшаву. Дождем, ветром, пылью, человеческой памятью… Это я обещаю.
* * *
…Поезд качнуло. Чай выплеснулся на столик, залил газету, закапал на пол. Пассажир с нижней полки даже не отодвинулся. Не старый еще, грузный, лысоватый мужчина, лицо усталое, под глазами мешки, руки слегка дрожат — пьет, наверное. Одет дорого, в заграничное, а вещей всего-ничего — инструмент в кожаном кофре да сумка. Часы красивые, золотые… Приличный мужчина — редкость в плацкартном вагоне до Питера. Чуть подумав, проводница Тамарка натянула на лицо профессиональную благожелательную гримасу:
— Желаете еще чая?
Мужчина повернулся навстречу. И изменился мгновенно — небрежная величавость движений, внимательный блеск выпуклых черных глаз, чуть заметная под усами улыбка, ироническая и властная.
— Спасибо, красавица, не откажусь.
…И голос чудный, густой, как сливки. Не иначе, артист. Тамарка зарделась:
— Ну уж, прямо сразу красавица. Пятнадцать копеек. Сейчас подам. Или еще что-нибудь?
На игривую интонацию пассажир не обратил внимания, но вопрос понял верно:
— Мать родная! Спасительница! Вот столько, — и приложил два пальца к блестящему боку подстаканника.
Ловко повернувшись на каблуках, Тамарка поспешила в купе — выполнять заказ интересного пассажира. Попутно она не преминула мазнуть по узким губам помадой и поправить пергидрольные кудри — хороша, все еще хороша.
Оставшись один, пассажир снял с лица парадное выражение и прижался лбом к холодному оконному стеклу. Попутчики давно спали на своих полках, сосед снизу вонял несвежими носками, соседка сверху полчаса ссорилась со своим толстым мужем, прежде чем угомониться и захрапеть. Наступила долгожданная тишина — стук колес, монотонное движение поезда и никаких шумных мыслей. За окном проплывали расчищенные поля в серых клочках не сошедшего снега, редкие домики с темными окнами, длинные перелески… Путь, знакомый как будто до каждого полустанка, до каждого хмурого проводника и скудных станционных буфетов.