– Я знаю, но…
– Это еще не культура. Это лишь внешние – самые поверхностные – приметы цивилизации. Никогда не путай этих двух понятий! В Индии, скажем, половина населения не только не умеет пользоваться электричеством, но и не видела простого водопровода. Но какая там высокая духовная культура! И обратный пример – те же американцы…
– Да знаю я, – повторила Людмила, – но вы не учитываете другого. Среди этих людей всегда может оказаться кто-то, кто вас поймет. И если этот «кто-то» решит донести, то вы пропали. К чему так рисковать – можно ведь поговорить дома…
– Ничего, ничего, – профессор успокаивающе похлопал ее по руке. – К жизни, дочь моя, следует относиться с большим доверием.
– При чем тут доверие к жизни! Вот наткнетесь на гестаповского шпика, тогда узнаете.
– Ну, этих прохвостов видно издалека, – снисходительно возразил профессор. Он достал часы, отщелкнул крышку. – Однако сегодня мы скорее обычного… вон уже и Пильниц виден. Насколько все же приятнее плыть по реке, не правда ли, нежели целый час давиться в переполненном вагоне… Нравятся тебе эти места?
– Да, очень красиво. – Людмила помолчала, провожая взглядом обгоняющий их по левому берегу пригородный поезд. – Господин профессор, я давно хотела спросить… Есть одно стихотворение, кажется Гете, я его знаю в русском переводе – это про Наполеона…
– Подскажи начало, я вспомню.
– Но я ведь не читала оригинала. Это такое фантастическое стихотворение, там описывается, как в полночь к острову Святой Елены пристает корабль без команды, и Наполеон встает из гроба и поднимается на палубу, и корабль несет его во Францию…
– А! Какой же это Гете, дочь моя, опомнись. Это Цедлиц, Йозеф Кристиан Цедлиц. Австриец. Баллада, которую ты имеешь в виду, называется «Корабль привидений».
– Правда? По-русски это переведено как «Воздушный корабль». Так вот, там есть строчка, где говорится о солдатах Наполеона, которые спят в долине Эльбы; разве здесь происходили тогда сражения?
– Помилуй, а битва под Дрезденом в тысяча восемьсот тринадцатом?
– Ах да, – неуверенно сказала Людмила. – Но я почему-то считала, что она происходила где-то под Лейпцигом…
Профессор так и подскочил.
– Да ты что, извести меня сегодня решила! – он даже тростью пристукнул от негодования. – То она путает Гете с каким-то второразрядным сочинителем, то она валит в одну кучу два совершенно разных события: лейпцигскую Битву народов, позволившую окончательно изгнать французов из Германии, – и битву под Дрезденом, которая, во-первых, произошла двумя месяцами раньше, а во-вторых, закончилась – в отличие от другой! – победой Наполеона…
– Я ведь не историк, – сказала Людмила, сдерживая улыбку.
– Ты вообще никто! Воображаю, чем ты занималась на уроках, – он посмотрел на нее уничтожающе, потом смягчился: – В твоем возрасте, впрочем, все люди суть невежды. Ты еще выделяешься в лучшую сторону – кое-какие знания у тебя есть, это я признаю.
– Попробовали бы не признать! Я вот знаю немецкую поэзию, хотя и в переводах и могу спутать авторов, а вы, господин профессор, русской поэзии не знаете.
– Да, да, – согласился он рассеянно. – Что ты сказала? Поэзии? Видишь ли, дочь моя, ваша поэзия не имеет всемирного звучания. В отличие от прозы. Я сам не очень хорошо понимаю, чем это объясняется; следовало бы поговорить с толковым литературоведом-славистом. Но это, увы, так. Насколько колоссальное влияние оказала на мировую литературу русская проза девятнадцатого века, настолько незамеченной прошла поэзия.
– Вы думаете? – задумчиво переспросила Людмила.
– Да, я думаю! Я, видишь ли, вообще имею привычку сперва подумать, а потом сказать. Вас, конечно, это удивляет – и тебя и Ильзе. Та тоже – если я подхожу к барометру и говорю: «Давление сильно упало, будет дождь» – так она непременно спросит: «Ты думаешь?»
– Ну, это ведь просто так говорится. Я хотела сказать – насчет поэзии, вы уверены, что незамеченной?
– Я ее влияния не замечал. Мне известна речь Достоевского, посвященная Пушкину; он, боюсь, все же преувеличивает его общечеловеческое значение. Заметим, что эта ошибка часто допускается литературоведами – по поводу многих других авторов. Тут, понимаешь ли, существует такая загадочная закономерность: это самое «общечеловеческое значение», как ни странно, далеко не всегда соответствует степени популярности данного автора у него на родине. Иногда соответствие налицо – тот же Достоевский, скажем, или Шекспир, или Данте. Зато Байрона, насколько мне известно, в Англии не очень любят и даже не очень знают; между тем ему в свое время подражали сотни поэтов в Германии, в России. А вот Пушкин как раз случай обратный: здесь его не знает никто, кроме славистов, для русских же он – кумир…
Людмила была рада, что профессора удалось отвлечь от более актуальной темы. Сейчас рядом с ними никого не было, но он имел привычку говорить довольно громко, их могли и услышать снизу, и кто-то мог подойти и остановиться за рубкой – а голоса над водой разносятся далеко, она имела возможность в этом убедиться. Штольниц действительно становился неосторожен. Между тем именно теперь, когда Германия начала терпеть военные неудачи, власти должны были особо пристально следить за настроениями в тылу и вылавливать всякого рода «пораженцев».
Я ведь тоже не лучше профессора, подумала вдруг Людмила, вспомнив о своем дневнике. Да, с этой детской забавой пора кончать. Дневник она вела еще дома, но те тетрадки там и остались, а по пути сюда, в Перемышльском пересыльном лагере, один поляк подарил ей толстую чистую книжечку, найденную, видимо, где-то в развалинах. Книжечка была такой соблазнительной, что Людмила не удержалась – стала записывать сначала маршрут своих мытарств по Германии, потом кое-какие наблюдения. Дневник удавалось прятать, да немцы и не обращали внимания на такие вещи – не снисходили. Многие девчата в эшелоне и в пересыльном лагере писали письма домой. Писали, просто чтобы излить душу, не рассчитывая на получение их родными. Немцы не возражали, иной даже и пальцем потычет поощрительно: «Шрайбен, йа, йа, гут шрайбен!»
В Дрездене, где у нее была своя отдельная комната, Людмила стала писать уже всерьез – и совершенно откровенно. Это было глупо. «Сожгу, – твердо решила Людмила. – Как только приедем домой, достану и сожгу».
«Мейсен» прошел уже под висячим мостом и приближался к мосту Альберта – первому из четырех, соединяющих Старый город с Новым на правом берегу. Миновали и этот; за мостом Каролы монотонный плеск гребных лопастей оборвался, пароход бесшумно сносило влево, к дебаркадерам у Брюлевой террасы.
– Кстати о наполеоновских войнах и о твоих земляках, – сказал профессор, указывая тростью, – это построил русский губернатор города, князь Репнин, в тысяча восемьсот четырнадцатом…
– Террасу?
– Боже милосердный, нет, разумеется, террасу построил канцлер Брюль, и на сотню лет раньше. Я говорю о лестнице!
– А, – сказала Людмила. Лестница, спускающаяся от террасы к Хофкирхе, была широкая, красивая, украшена по углам четырьмя бронзовыми группами. Молодец князь Репнин, подумала Людмила, интересно – тот ли это, что отказался надеть машкеру. В смысле – прямой ли потомок. «И пал, жезлом пронзенный, Репнин, правдивый князь…»
– Вы прямо домой? – спросила она. – Фрау Ильзе просила меня кое-что купить, я тогда зайду, пока не закрылись магазины…
– Ну, раз просила, – отозвался профессор недовольным тоном. – У Ильзе просто мания таскаться по лавкам самой или посылать других. Как будто сейчас можно и в самом деле что-то купить!
У памятника королю Альберту перед зданием Ландтага они расстались, Людмила свернула за угол в узкую Аугустусштрассе, а профессор, постукивая тростью, направился к проходу между замком и Хофкирхе. У Георгиевских ворот он оглянулся – девушка неторопливо брела по тротуару, разглядывая на ходу громадный керамический фриз «Шествие князей» на противоположной стороне улицы. Интересно все-таки, подумал он, как она в конечном счете все это воспринимает – город, его историю… да и тех, кто в нем живет сегодня. Включая его самого с Ильзе. Ну, на них-то, надо надеяться, ей особенно обижаться не за что… разве что постольку, поскольку они тоже немцы – такие же, как и те, что вломились к ней в дом, разрушили ее жизнь, разлучили с близкими. Да, не так все просто. Людхен хорошая собеседница, но слушает она больше, нежели говорит; объясняется это, скорее всего, ограниченностью словарного запаса, вполне достаточного для обычного повседневного общения, но не для серьезных разговоров на отвлеченные темы. А что, если дело тут в простой вежливости? Девочка отмалчивается потому, что слишком хорошо воспитана, чтобы не высказывать вслух того, что о нас думает. О нас – немцах вообще…